Поэтическая историософия В.А. Жуковского тема диссертации и автореферата по ВАК РФ 10.01.01, доктор филологических наук Виницкий, Илья Юрьевич
- Специальность ВАК РФ10.01.01
- Количество страниц 446
Оглавление диссертации доктор филологических наук Виницкий, Илья Юрьевич
Введение
Дом Толкователя: Поэзия и История в творчестве В.А.Жуковского.
Пролог
Поэтическая семантика Жуковского, или Рассуждение о вкусе и смысле «Овсяного киселя».
Часть
Небесный Ахен Поэтическая историософия Жуковского 1816-1821 годов
Глава 1. Сторож завесы: Жуковский и русское Пробуждение.
Глава 2. Видение конгресса: Жуковский и миссия императора
Александра.
Глава 3. Долина фей: Павловская утопия в поэтической историософии Жуковского.
Часть
Дорога бурь Поэтическая историософия Жуковского 1826-1834 годов
Глава 1. Дымящийся Пергам: Жуковский и общественные настроения
1828 года.
Глава 2. Кормщик: Жуковский и миссия императора Николая.
Часть
Невидимый эшафот Поэтическая историософия Жуковского 1847-1850 годов
Глава 1. Страх и надежда: Жуковский и спиритуализм 1840-х гг.
Глава 2. Теодиссея Жуковского: Гомер и политическая реакция конца 1840-х годов
Глава 3. Очи воображения: Тема казни в творчестве позднего Жуковского.
Эпилог
СонАгасвера.
Рекомендованный список диссертаций по специальности «Русская литература», 10.01.01 шифр ВАК
Жанр поэмы в эстетике и творчестве арзамасцев1984 год, кандидат филологических наук Ветшева, Наталья Жоржевна
В.А. Жуковский и немецкий мир2013 год, доктор филологических наук Никонова, Наталья Егоровна
Поэзия П. А. Плетнева в литературном процессе первой трети XIX века2000 год, кандидат филологических наук Белехова, Светлана Павловна
Рецензия и рецепция античной поэзии в творчестве В.А. Жуковского2010 год, кандидат филологических наук Литинская, Евгения Петровна
Неоклассицизм как литературно-эстетическое явление рубежа XVIII - XIX веков2001 год, кандидат филологических наук Кузьмина, Елена Ивановна
Введение диссертации (часть автореферата) на тему «Поэтическая историософия В.А. Жуковского»
Поэзия и История в творчестве В.А. Жуковского
Here I have seen things rare and profitable: Things pleasant; dreadful things - to make me stable In what I have begun to take in hand: Then let me think on them, and understand Wherefore they showed me were; and let me be Thankful, О good INTERPRETER, to thee."
John Bunyan, Pilgrim's Progress горница почти квадратная. С одной стороны два окна и зеркало, перед которым бюст покойной прусской королевы, прекрасное лицо и хорошо сделано. Она представлена сонною. На другой стене картины Фридриха. Посередине большая: ночь, луна и под нею сова. По полету видно, что она видит: в расположении всей картины видна душа поэта. Вторая картина: ночь, море и на берегу обломки трех якорей. Третья картина: вечер, солнце только что зашло, и Запад еще золотой, остальное небо, нежно-лазуревое, сливается с горою такого же цвета. Между дверью и окном Мадонна с Рафаэлевой -чей-то подарок. Две стены комнаты занимает угловой диван, подле которого большой круглый стол - подарок прусского принца. Он сам разрисовал его.
Иван Киреевский. Описание кабинета В.А Жуковского в Шепелевском доме в 1830 году.
1.
Христиан, герой «Странствований пилигрима» Джона Беньяна, в самом начале своего путешествия в Небесный Град посещает удивительный дом Толкователя (Interpreter's House). Гостеприимный хозяин проводит его по таинственным комнатам своего дома, разъясняя символическое и душеполезное значение каждой. «О коль удивительные вещи глазам моим представляются! - в восторге восклицает Христиан, покидая дом Толкователя. - И коликия в местах сих находятся чудеса! Сколь ужаса тут и печали! Сколь радости и счастия на подкрепление грешника, да не ослабеет на пути! О достойный Истолкователь, толь мудро наставляющий меня! Почто не в силах воздать я тебе за толь совершенное благодеяние и познать действительно превосходное твое знание» (Бенъян: 33). Этот монолог Христиана (в оригинале он дается в стихах) мы избрали эпиграфом к исследованию, посвященному творчеству В.А. Жуковского (1783-1852) - поэта, переводчика, автора «ужасных» баллад и печальных элегий, создателя первой в истории русской культуры религиозной философии искусства. Его творчество в самом деле может быть уподоблено чудесному дому, открывающему «для немногих» свои тайны: «Все здесь на пользу, на радость, и горесть, хвала жизнедавцу Зевесу!» (I, 384).
В истории русской культуры Жуковский был именно Толкователем - немецкой и английской предромантической и романтической поэзии, европейской культуры, романтического пейзажа, «душевной жизни» русского двора, провиденциального значения поэзии и русской монархии, таинственного смысла современной истории. При этом вся его разнородная творческая деятельность мыслилась им как единое поэтическое служение божественной истине. Не случайно в сформулированной им в конце жизни религиозно-эстетической теодицее Поэт выступает именно как герменевт (зд. толкователь и посланник) Бога: «Творец вложил свой дух в творение: поэт, его посланник, ищет, находит и открывает другим повсеместное присутствие духа Божия» (,Жуковский 1985: 333). «Он снял покров со всего, - писал вскоре после смерти Жуковского его восторженный почитатель Петр Плетнев. - В его храме зажглись свечи на алтарях божеств всех народов древнего и нового мира» (Жуковский 1999: 375). Знаменательно, что в русской литературной мифологии первой половины XIX века рабочий кабинет Жуковского (в шепелевском доме, Кремле, вернейском или дюссельдорфском домиках) символизировал своеобразный храм русской поэзии, ее средоточие и источник (именно так описывали свои «провиденциальные» визиты к старшему поэту Пушкин и Гоголь, Плетнев и Погодин, Киреевский и Тютчев). «И по сию пору, - говорил в конце жизни В.К. Кюхельбекер, - с наслаждением вспоминаю тот благоговейный трепет, с каким осматривал я его мебель, его книги, его кабинет, то святилище, где в то время создавал он своего чудно-прекрасного "Вадима"» (Жуковский 1999: 303).
Исследователь русской литературы и культуры XIX века не может миновать «дома Жуковского», как не мог Христиан обойти дом Толкователя: это начало долгого пути, открытие важнейших направлений, депозитарий идей, тем и образов, впоследствии подхваченных и разработанных другими авторами.
2.
Настоящее исследование посвящено Жуковскому как толкователю современной русской и европейской истории. Сразу отметим, что нас интересуют не прямые высказывания поэта на исторические и политические темы, не его исторические штудии и не его общественная позиция сами по себе (эти проблемы достаточно хорошо изучены в работах Ю.М. Лотмана, М.И. Гиллельсона, Р.В.
Иезуитовой, Ф.З. Кануновой, А.С. Янушкевича и др. ученых1; их результаты, безусловно, учитываются в настоящем исследовании). В центре нашего внимания - поэтическое видение современной истории как части всемирной, представленное в произведениях Жуковского. Отсюда вытекают два направления исследования - «вглубь» (изучение поэтической семантики Жуковского как адекватного способа выражения его историософских взглядов) и «вдаль» (изучение историософии поэта как художественного текста, разворачивающегося во времени и «реагирующего» в своем развитии на сущностные исторические перемены). Перефразируя заглавие знаменитой книги академика А.Н. Веселовского, объектом предлагаемого исследования является поэзия чувства и исторического воображения Жуковского.
Нижней» хронологической границей работы является 1816 год, когда поэт был вынужден отказаться от надежд на личное счастье и, приближенный ко двору, стал выразителем провиденциальной политической идеологии императора Александра, провозглашенной в рождественском манифесте 1816 года об образовании и миссии Священного союза . Этот год был ознаменован несколькими важными событиями в жизни Жуковского: создание профетического «Певца в
1 Ю.М. Лотман. А.С. Кайсаров и литературно-общественная борьба его времени // Ученые записки ТГУ, вып. 63, Тарту, 1958; М.И. Гиллельсон. Молодой Пушкин и арзамасское братство. JL, 1974; Р.В. Иезуитова. Жуковский и его время. JL, 1989; Янушкевич, А.С. Круг чтения В.А. Жуковского как отражение его общественной позиции // Библиотека В.А. Жуковского в Томске. Ч. I. Томск, 1978; его же. Жуковский и Великая французская революция // Великая французская революция и русская литература. JL, 1990; Ф.З. Канунова. Русская история в чтении и исследованиях В.А. Жуковского // Библиотека В.А. Жуковского в Томске. Ч. I. Томск, 1978; ее же. О философско-исторических воззрениях Жуковского (по материалам библиотеки поэта) // Жуковский и русская культура. Л., 1987.
2 Заключение Священного союза воспринималось императором как начало новой и последней эры мировой истории (Шильдер: III, 360). По повелению Св. Синода, по опубликовании манифеста 6 января 1816 г. надлежало выставить его текст «на стенах храмов, а также заимствовать из него мысли для проповедей» (с. 360).
Кремле»; работа над мистической балладой «Вадим» и перевод нескольких идиллий Гебеля, открывавших новые перспективы для русской поэзии; выход второй части первого издания «Стихотворений»; получение степени профессора философии Дерптского университета и, наконец, высочайший рескрипт о назначении поэту пожизненной пенсии за литературные заслуги и дарование ему бриллиантового перстня с вензелем государя, - акты, осмысленные Жуковским как символическое присвоение статуса национального поэта, то есть «верного истолкователя того, чем трепетало сердце каждого русского» (Плетнев), хранителя воспоминаний о героическом прошлом и предсказателя будущего.
Исследование завершается последним, немецким, периодом жизни Жуковского, когда он противопоставляет религиозную поэзию («земная сестра религии небесной») «материалистической» лже-поэзии, выражающей «дух тьмы в мечтах земли развратных», и формулирует свое представление о поэте как своего рода эстетическом крестоносце, борющемся с «духом неверия» и анархии, возобладавшем в Европе. Этот период ознаменован необычайной интенсивностью религиозно-нравственной жизни поэта и его замечательной творческой активностью. Таким образом, диссертационное исследование охватывает исторический период продолжительностью более трети столетия, от водружения «всеобщего мира» в Европе императором Александром и его союзниками до подавления европейских революций прусским королем Фридрихом Вильгельмом и российским императором Николаем, - иными словами, эпоху торжества и заката Священного союза.
Актуальность исследования поэтической историософии Жуковского очевидна, так как историзм является по определению важнейшей чертой романтического мироощущения, сформировавшегося в эпоху грандиозного исторического слома. Исследования историософских взглядов и «исторического воображения» английских и немецких романтиков занимают значительное место в западном литературоведении (Фрай, Блум, Абраме, Мель и другие ). Более того, вопрос о специфике поэтического видения истории в произведениях романтиков в последнее время становится одним из определяющих в теории романтизма (ср. дискуссию вокруг «новоисторической» книги Алана Лью, посвященной отрицанию истории в творчестве У. Вордсворта4). В этой связи поэзия Жуковского представляет богатейший материал для решения не только историко-литературных, но и теоретических вопросов5.
В своей интерпретации произведений Жуковского мы исходим из центрального постулата классической герменевтики, согласно которому «словарь автора и историческая эпоха образуют целое, внутри которого отдельные произведения понимаются как части, а целое, в свою очередь, из частей» {Шлейермахер\ 65). Теоретическими источниками исследования являются работы М. X. Абрамса,
3N. Frye. Fearful Symmetry (1947), H. Bloom. The Visionary Company (1961), M.H. Abrams. Natural Supernaturalism (1971); H. MShl. Die Idee des goldenen Zeitalters im Werk des Novalis. Deutung der franzOsichen Revolution und Reflexion auf die Poesie in der Geschichte (1965).
4 Alan Liu. The Sense of History (1989). Обзор современной дискуссии о репрезентации истории в философии и творчестве романтиков см. (Wu: 23-34; 48-60).
3 См. содержательную статью о соотношении концептов истории и поэзии в европейской теории от Аристотеля до С. Гринблатта в: (NPEPP: 533-536). посвященные основам и динамике поэтической историософии романтизма («поэтический хилиазм», «апокалипсис воображения»), Нортропа Фрая - о средневековой типологической системе интерпретации и ее применимости к анализу художественных произведений нового времени, и Г.А. Гуковского - об особенностях поэтической семантики Жуковского6.
Изучение «дворцового романтизма» Жуковского (своеобразный фокус романтической историософии «придворного» поэта) опирается на исследование способов презентации императорского мифа («scenarios of power»), предложенному Ричардом Уортманом в главах о «сценариях власти» императоров Александра и Николая. В свою очередь, наша реконструкция «идеологической одиссеи» Жуковского опирается на работы A.JI. Зорина и JI.H. Киселевой об активной роли поэта в «идеологическом строительстве» александровского и николаевского царствований7. Близкими нам по духу и методу являются также исследования Бориса Гаспарова и Михаила Вайскопфа, посвященные реконструкции идеологических «сюжетов» творчества Пушкина и Гоголя8.
Композиционно-методологический принцип настоящей работы заключается в ее построении вокруг нескольких произведений поэта, представляющихся наиболее репрезентативными для обсуждаемых тем бМ.Н. Abrams. Natural Supernaturalism; N. Frye. The Great Code. The Bible and Literature (1982); Г.А. Гуковский. Пушкин и русские романтики (1946).
7 Richard S. Wortman. Scenarious of Power. Vol. I (1995) [русский перевод 2002 года]; A. Зорин. Послание «Императору Александру» В.А. Жуковского и идеология Священного Союза (1998); JI.H. Киселева. «Орлеанская дева как национальная трагедия» // Studia Russica Helsingiensia et Tartuensia, VIII: История и историософия в литературном преломлении (2002).
8 Б.М. Гаспаров. Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка (1992); М. Вайскопф. Сюжет Гоголя (1993). и периодов. Такими «узловыми» текстами, вбирающими в себя проблематику и топику целых периодов (а следовательно, вовлекающими в свою орбиту многие другие сочинения поэта), могут служить как известные произведения (например, «Двенадцать спящих дев», «Одиссея»), так и относительно маргинальные (например, статьи «Нечто о привидениях», «О смертной казни»). В нашей интерпретации эти тексты, используя выражение самого поэта, «не теряя своей естественности» (зд. автономности, самодостаточности), получают значение символическое и «становятся эмблемами» рассматриваемых «историософских» циклов (Жуковский 1902: X, 29).
Особый интерес представляют для нас произведения поэта, изображающие современный исторический процесс не эксплицитно, а имплицитно, в завуалированной, метафорической, форме, требовавшей от читателя интуиции, эвристической отгадки: «средневековые» и «античные» баллады, идиллии, классический эпос. Речь идет не об отдельных исторических аллюзиях (с их выявления лишь начинается процесс интерпретации текста), а о той общей идеологической концепции, которая объединяет и осмысляет эти аллюзии. Соответственно, важной задачей исследования является реконструкция (насколько это возможно) идеологического и эстетического «силового поля», в рамках которого создавалась и воспринималась метафорическая поэзия Жуковского, а также воссоздание «горизонта ожиданий» непосредственных адресатов произведений поэта (арзамасский, дерптский, придворный круги). Мы полагаем, что через интерпретации отдельных произведений Жуковского в их жанровом и семантическом своеобразии, связи друг с другом, биографическом и историко-культурном контекстах мы можем - в идеале - приблизиться к более глубокому пониманию созданной поэтом уникальной художественной системы9. Вообще Жуковского читать интересно и -полезно.
3.
Жуковский, - писал Г.А. Гуковский еще в 1946 году, - поэт, которому повезло в нашей критике и науке: о нем писали много и часто писали хорошо» (Гуковский. 30). Среди авторов, хорошо писавших о Жуковском, Гуковский называет критиков Белинского и Шевырева, биографов поэта Плетнева и Грота, а также автора классического труда о жизни и поэзии Жуковского А.Н. Веселовского. Подтверждением тезиса о везении Жуковского стала и новаторская книга самого Гуковского, в которой вопрос о художественном методе поэта был впервые осмыслен как вопрос о его поэтической семантике: открытие полисемантизма и суггестии слова. «Все слова как бы начинают просвечивать насквозь, - писал исследователь о семантическом процессе, осуществляемом в поэзии Жуковского, -<они> становятся прозрачными, а за ними открываются глубины смысловых перспектив. Все слова как бы переживают превращение, вдруг оказываясь не теми, как обычно, и весь мир, отраженный речью, меняет облик и начинает петь о своей душе, которая и есть душа мира» (Гуковский: 45). Представление о смысловой перспективе в поэзии Жуковского открывало возможность для изучения психологического символизма поэта (или «мистицизма чувствительности», как говорил князь П.А.
9 Представление о новизне и единстве поэтической системы Жуковского утвердилось в современной науке благодаря работам В.Н. Топорова (1977; 1981) и А.С. Янушкевича (1985).
Вяземский). К сожалению, это направление не получило должного развития в литературоведении.
Вопрос о поэтической семантике Жуковского следует рассматривать в связи с романтической идеологией, исповедуемой и проповедуемой поэтом. Для Жуковского слово, конечно, не исчерпывается богатством психологических обертонов, превращающих его в музыкальную ноту. Поэтически изображая свою душевную жизнь, он менее всего стремится к психологическому самовыражению. Напротив, по его убеждению, чем глубже поэт проникает в собственную душу, тем ближе оказывается к объективной, универсальной правде мира. Поэзия для Жуковского и является способом постижения и выражения этой объективной, божественной истины. Отсюда уже с середины 1810-х годов (время, когда оформляются его эстетические убеждения) его поэтическое слово не только «психологично», «одушевленно» (Гуковский: 42-43), но и «мистично»: оно приоткрывает «повсеместное присутствие Создателя в созданьи», связывает воедино идеи жизненного и духовного пути человека, человека и природы, наконец, поэзии и смерти как перехода в новое, высшее состояние. В конечном счете оно стремится к тому, чтобы выразить не чувства, не душу и не мечту вообще, но идею «могущественно владеющую душою поэта», причем «не одну собственную, человеческую идею, не одну свою душу, но в ней и идею Создателя, дух Божий, все созданное проницающий» (Жуковский 1985: 332-333). Поэтому имеет смысл говорить о многослойности такого поэтического слова, предполагающего единство психологического, биографического, этического, эстетического и мистического планов.
О Жуковском вполне можно сказать, что и он в словах точен. Его поэзия идеологична, и за внешней семантической размытостью слова стоит ясная и строгая мысль, обеспечивающая смысловое единство образа. Ассоциативные планы такого слова - своего рода лики или отблески лежащей в его основе идеи. Так, образ «легкого ветерка» из знаменитого стихотворения 1816 года означает и «реальный» ветерок, дуновение которого приятно человеку, и возвращение весны, обновляющей, животворящей душу, и весть горнего мира, открывающегося вдруг человеку, и «дух поэзии», пробуждающий к жизни вдохновение и любовь, и, наконец, проникновение Святого Духа в человеческое сердце - тот самый «дух хлада тонкий», ведущий за собой «прибой благодати» (Durchbruch der Gnade), о котором так много говорили пиетисты и мистики начала XIX века.
На этом последнем уровне прочтения образа становится ясной идейная связь между веянием ветерка, весною, пробуждением души, небесами, знакомой вестью и «очарованным там». «Весеннее чувство» - это не просто особое «психологическое переживание». Это, используя выражение самого поэта, «синоним» религиозного чувства. Стихотворение приобретает характер «тайного» обращения к Божеству в момент мгновенного (дуновение ветерка) откровения. Оно становится своеобразной поэтической молитвой, в которой сливаются в один лирический порыв к запредельному миру все образы, чувства и ассоциации10. Исследователи датируют это стихотворение апрелем
10 В этом слиянии «всего прекрасного» в единое поэтическое чувство благодарности Творцу, несомненно, сказывается влияние мистической традиции «внутренней молитвы» -от «Кратчайшего способа молиться» госпожи де Гюйон (в момент откровения в человеке начинает звучать его «внутреннее слово») до сочинений И.В. Лопухина. О «поэтической
1816 года. Похоже, что оно выражает не абстрактное «весеннее чувство поэта» (II, 449), но переживание пасхальное (поэтический аналог пасхального песнопения, славящего желанный и святой день, двери рая открывший). Описание весеннего воскрешения природы и пробуждения души, слышащей «весть знакомую», получает таким образом религиозно-календарное оправдание. Метафизическим комментарием post factum к этому стихотворению может служить дневниковая запись поэта от 11 (23) апреля 1821 года, посвященная утру после Светлого Воскресенья: «.чувствуешь <.> пробуждение! <. .> По-настоящему чувствуешь только самого себя и в физической и в нравственной природе! <.> Это всеобщее смешанное жужжание (которое так живо и пленительно весною) кажется всеобщею молитвою <.»> (XIII, 164-165)11.
Перед нами не что иное, как попытка создания символической христианской поэзии, вписывающаяся в ряд аналогичных экспериментов европейских романтиков (в литературе - Новалис, Брентано, Вордсворт, Ламартин; в живописи - Фридрих и «назарейцы»). О программном опыте создания религиозной поэзии, соединяющей и примиряющей самые разные читательские группы в акте чтения, речь пойдет в Прологе к предлагаемому исследованию («Поэтическая семантика Жуковского, или Рассуждение о вкусе и смысле "Овсяного киселя"»). религиозности» Жуковского и, в частности, роли Лопухина в ее формировании, см. новейшую работу: (Лямина, Самовер).
11 Ср. в этой связи стихотворение Марины Цветаевой «Устилают - мои - сени.», написанное ровно через сто лет после «Весеннего чувства» и, возможно, являющееся полемическим откликом на последнее: «Выхожу на крыльцо: веет,-// Подымаю лицо: греет. // Но душа уже - не - млеет, // Не жалеет. <.> // Облаками плывет Пасха, // Колоколами плывет Пасха. // В первый раз человек распят-//На Пасху» (22 марта 1916).
4.
Слово Жуковского не только идеологично. Оно еще и исторично в том смысле, что несет информацию о переживаемом поэтом моменте как личной, так и исторической жизни, точнее, жизни духа, раскрываемой в истории человеческой. Так, казалось бы, сугубо лирическое «Весеннее чувство» — с его нетерпеливым стремлением к «краю желанного» и поисками вожатого в «очарованное там» -резонирует со стихотворениями того же времени на тему ожидания великого пробуждения и обновления мира: Дух благодати, пронесись
Над мирною вселенной, И вся земля совокупись
В единый град нетленный! <.> Там все, что здесь пленило нас,
Явлением мгновенным, Что взял у жизни смертный час,
Воскреснет обновленным (Певец в Кремле)12
II, 49-50]
И было все для них ответ13: И холм помолоделый, И луга обновленный цвет, И бег реки веселый,
12 О связи этого программного стихотворения с идеологией только что учрежденного Священного Союза христианских монархов см.: (Зорин 2000:324-325).
13 Ср. эмфатическую серию вопросов в стихотворении «Весеннее чувство»: «Легкий, легкий ветерок, // Что так сладко, тихо веешь? // Что играешь, что светлеешь, // Очарованный поток? // Чем опять душа полна? // Что опять в ней пробудилось?» и т.д. (II, 30).
И воскрешенны древеса
С вершинами живыми, И, как бессмертье, небеса
Спокойные над ними. (Вадим)
Жуковский 1980: II, 120] О связи пасхального мотива в творчестве Жуковского этого времени с ожиданиями «весны мира», приуроченной современными поэту мистиками к 1816 году, речь пойдет в первой части предлагаемой книги. Сейчас же отметим концептуальную тождественность исторического и личного переживаний поэта: лирический герой Жуковского - homo historicus. В самом деле, Жуковский не был туманным мечтателем, бегущим от истории, как ангел от скверны (таким его представлял тот же Гуковский). Его интерес к русской и всеобщей истории, а также к философии истории был неизменен на протяжении десятилетий 14 . «Я хочу прочитать всех классиков-историков, - писал он А.И. Тургеневу из тихого Белева еще в 1810 году, - но для того, чтобы извлечь из них всю возможную пользу и чтобы идея об истории была не смутная, а ясная, хочу предварительно составить себе общий план всех происшествий в связи». Эти «ясная идея» и «общий план» истории имели для поэта, помимо философского и нравственного, еще и чисто практическое значение: работа над исторической поэмой «Владимир» (так и оставшейся незаконченной).
14 Ф.З. Канунова пишет о развитии исторических воззрений Жуковского в 1820-30-е годы: «Следуя за Карамзиным, Шлецером, Гердером, за историками эпохи рестраврации, Жуковский не принимал рационалистисческую трактовку истории, утверждая идею единства и закономерности исторического процесса, идею исторической закономерности. Однако все эти идеи осмысляются Жуковским в романтико-идеалистическом плане» (Канунова 1987: 40).
По мере творческого самоопределения Жуковского, - пишет Ф.З. Канунова об исторических штудиях поэта в 1800-1810-е годы, -углубляется его представление о познавательной и нравственной функции искусства, связи его с жизнью, историей и философией, укрепляется в Жуковском убеждение в огромной общественной роли художественного творчества» {Канунова: 406). Здесь, безусловно, сказались его увлечение Шиллером (рассуждения последнего об «истинно народном поэте» в современном мире) и личная вовлеченность в самый процесс национально-исторического становления России: участие в народном ополчении 1812 года, национальный триумф «Певца во стане русских воинов» и придворный успех послания к императору Александру 1814 года.
Со второй половины 1810-х годов (период, с которого мы начинаем наше исследование) Жуковский выступает уже не как «бедный поэт», печальный юноша, оплакивающий себя и своих милых, а как воодушевленный и пробужденный удивительными событиями современности патриот и политический визионер. Его произведения того времени, разумеется, мечтательны. Но мечтательность эта не туманно-поэтическая (как полагали такие разные критики, как, скажем, Белинский и Шевырев), а исторически-конкретная, профетическая15.
Методологически ошибочно рассматривать поэзию Жуковского в отрыве от историко-культурной среды, которой она питалась, по
15 А.Л. Зорин в статье о послании Жуковского «Императору Александру» отмечает, что поэт «довольно быстро проникается сознанием своей провиденциальной миссии» {Зорин: 112; см. также Зорин 2000: 269-295). Здесь же приводятся слова Жуковского из его письма к А.И. Тургеневу по поводу выхода в свет отдельного издания «Певца во стане русских воинов»: «Пришли мне этот экземпляр и все, что есть хорошего на случай нынешних побед. И мне хочется кое-что написать, тем более, что имею на это право, ибо я был предсказателем: многие места из моей песни точно пророческие и сбылись & la lettre» (Жуковский 1898: 98-99). своему выражала и на которую пыталась по-своему воздействовать. Причем интересно и важно исследовать самую стратегию и механизм превращения Жуковским современного исторического материала в поэтический образ-идею, - процесс, непосредственно связанный с проблемой жанрового мышления и романтического мироощущения Жуковского. Предлагаемое исследование ставит задачу по мере возможности конкретизировать значения таких ставших «туманными» от долгого и антиисторического употребления терминов, как поэтическое воображение, миссия поэта, романтическое видение, романтический историзм и т.д.
5.
Вопрос о смысле человеческой истории, причинах ее возникновения (утрата первоначальной гармонии) и телеологии (возвращение человечества в первоначальное счастливое состояние) -один из важнейших для западной романтической (в широком смысле слова) традиции. «Историю человеческого рода в целом, - писал И. Кант в «Идее всеобщей истории во всемирно-гражданском плане» (1784), - можно рассматривать как выполнение тайного плана природы.» {Кант: 18-19). В философской перспективе под исполнением этого «тайного плана» (секулярная версия апокалипсиса) могло пониматься моральное совершенство человечества (Лессинг), идеальное государственное устройство (Кант) или полное господство деятельного субъекта (человеческого разума) над природой (Фихте).
Кому раскрывается истинный смысл истории и на какой стадии ее осуществления находится современное человечество? Философы, мистики и поэты в конце XVIII века вступили в своеобразную герменевтическую конкуренцию с историками-рационалистами (ср. эстетическую историософию Шиллера, нашедшую практическое выражение в его «сущностно»-исторических драмах, прежде всего в «Орлеанской деве», переведенной Жуковским). Поиски романтического синтеза привели в конечном счете к идее, что истинный историк должен быть поэтом, мистиком и философом в одном лице. «Историк непременно должен быть поэтом», - писал Новалис, ведь только поэт способен увидеть историю как «тайное сплетение минувшего и грядущего». Иными словами, поэт -дешифровалыцик истории и природы, только он может понять «великую простую душу современности» и рассказать об увиденном человечеству (Гамитова: 235).
Вопрос об откровении истории поэту логически связывался теоретиками романтизма с вопросом о природе поэтического слова (его символизме и суггестивности) и формах поэзии, способных выразить и донести до читателя то, что открылось автору. Для Шиллера такие возможности открывали жанры исторической трагедии и средневековой баллады, намекавшие в его исполнении на современные события и призывавшие читателя к следованию изображенному в произведении «средневековому» или «античному» идеалу. Новалис считал наиболее продуктивной форму волшебной сказки, действие которой происходит в далекие времена, но прообразует собой то, что в настоящее время свершается или вот-вот свершится: «Истинная сказка должна быть одновременно пророческим изображением, идеальным изображением, абсолютно-необходимым изображением. Истинный сказочный поэт есть провидец будущего» {Новалис 1934: 134). Движущей силой духовного развития человека и исторического процесса в целом, согласно романтикам (хорошо усвоившим мистическую идеологию и топику) является смутно осознаваемая людьми «восхитительная тоска по отчизне», «утраченном, искомом и со временем достижимом Эдеме» {Жуковский 1985: 331).
Историческое воображение поэта-романтика принципиально апокалиптично. История - это лишь эпизод вечности: «Приведя человечество к новому "золотому веку", объединив мир и сверхмир, земное и небесное, посюстороннее и потустороннее, живое и неживое и т.д., она как бы выполняет свою функцию и сходит со сцены» (Гамитова: 255). Отсюда настоящее может мыслиться романтиком либо как предвестие исторического финала, либо как самый момент исторической развязки, либо как уже свершившаяся история. В последнем случае история, разумеется, снимается, и в права вступает свободное воображение: отсюда рождаются самые фантастические видения будущего, утопические картины нового, преображенного мира (У. Блейк, ранний Вордсворт, тот же Новалис).
Поэзия Жуковского принадлежит к этой визионерской традиции. Темы и образы священной войны, преображения природы, ожидания жениха, мистического брака, конца истории, воскрешения мертвых и нисхождения небесного града постоянно присутствуют в творчестве поэта. Между тем Жуковский был далек от свойственного западной традиции философского и политического радикализма. По словам исследователя, он стоит «как бы на пороге того поэтического отождествления, где чувственное и мысленное, природный и волевой акты сливаются» и сам «чувствует мучительное желание слиться с прекрасным и великим в природе, но останавливается перед ней в сентиментальной рефлекции» (Веселовский: 448-449). Нет в его поэзии и грандиозных социальных утопий, характерных для политического воображения ранних романтиков (связь этих утопий с эффектом, произведенным Великой французской революцией, не раз отмечалась исследователями) и не менее грандиозных утопий внутреннего преображения поэта («апокалипсис воображения» как результат разочарования в идеалах социальной революции и апофеоз интроспекции, по М.Х. Абрамсу). Версия апокалиптического сюжета, предложенная в поэзии Жуковского, принадлежит другой историко-культурной эпохе, - стремившейся к покою и умиротворению исторических стихий всеми доступными средствами.
6.
Жуковский прожил долгую жизнь и был свидетелем, а часто и непосредственным участником, важнейших исторических событий. Он был человеком александровского времени, для которого столь характерны переживание современной истории как провиденциальной, поиски скрытого смысла событий в евангельском плане и, отсюда, интерес к различным мистико-политическим движениям Запада. Придворное положение Жуковского (вначале в качестве чтеца вдовствующей императрицы [1815], затем учителя великий княгини [1817 - 1825], а с 1826 по 1841 год - наставника наследника престола) в значительной степени повлияло на его восприятие исторической реальности как своего рода эманации провиденциальной политики русского двора. Как показывают новейшие исследования, Жуковский играл активную роль в создании «поэтических мифов» александровского и николаевского царствований, а в 1830-40-е годы дал своего рода эстетическое обоснование идее русского самодержавия (Зорин; Киселева; Уортман). Его идеология во многих аспектах напоминает политический романтизм Новалиса, воспевшего на рубеже XVIII-XIX веков прусский двор королевы Луизы (кстати, последний служил образцом и для русского двора).
Между тем романтизм Жуковского всегда был странен и даже сомнителен. С одной стороны, лирическая взволнованность, воспевание далей, мечтательность, таинственность, размытость линий, идея невыразимости, балладные ужасы, проповедь свободы «души песнопевца»; с другой - любовь к порядку, комфорту, осторожность, педантизм, систематичность и деловитость (современники удивлялись страсти этого возвышенного поэта к составлению «прозаических» программ обучения и многоуровневых исторических таблиц, постоянно отмечали абсолютный порядок в его кабинете, явно противоречащий стереотипным представлениям о беспокойных и бесприютных романтиках).
Значительное место в его творчестве занимают восторженные (не важно поэтические или прозаические) описания «символов порядка», будь то коронация, военные маневры, павловские линейки, парк, кладбище или ритуал смертной казни. Большая часть его произведений переводы, то есть самый «легитимистский» род творчества в поэтическом государстве: следование за авторитетным оригиналом, даже в случае поэтического соперничества, воспринимается как закон (своего рода присяга на верность и понимание). В его «ужасных» балладах все, как правило, сводится к логике справедливого возмездия и восстановления порядка (грешник наказан, и небо отражается в только что бунтовавшей стихии). «В самой фантастике у него порядок, - писал явно недолюбливавший поэта Ю. Айхенвальд, - и больше, чем черти, его привлекают ангелы, которых он немало насчитывал и среди людей» (Айхенвальд: 525). «Странствователь» у него «завидует» домоседу, а самые исторические таблицы, которые Жуковский с истинно поэтическим воодушевлением составлял для своих августейших учеников, являются способом упорядочения, систематизации и, так сказать, «приручения» истории.
Идея порядка является определяющей и в политических воззрениях поэта: неслучайно он в неспокойные 30-е годы с таким удовольствием рифмовал слова «бунт» и «фрунт» (последнее как средство против первого). Все это не просто свойства «личного стиля» поэтического мышления, политических убеждений и поведения Жуковского, но характеристики той версии романтизма, к которой он органически примыкал.
Если говорить об общей идеологии, эстетике и психологии Жуковского в историко-культурном плане - то это идеология, психология и эстетика эпохи реставрации, характерная для стиля мышления, который в Германии и Австрии получил ироническое имя бидермайера. Тот самый «немецкий дух», который замечали в поэте едва ли не все его современники, - это дух бидермайера, эпохи Порядка и Спокойствия, пришедшей после исторических потрясений революционных и наполеоновских войн (1815-1848)16. «Вся эта эпоха,
16 В настоящей работе мы следуем толкованию эпохи бидермайера, предложенному в классической монографии: (Sengle: 491-549, 625). Для Зенгле бидермайер не сводится к какому-то одному эстетическому направлению, но представляет собой сложную многополярную систему. Вопрос о <<русском бидермайере» (типологическом эквиваленте немецкого) был впервые поставлен В. Немояну в интересной, хотя и спорной, книге «The Taming of Romanticism» (Nemoianu: 135-151). По мнению исследователя, русская литература XIX века «проскочила высокий романтизм и "стала Бидермайером"» (р. 138). Наиболее ярким представителем русского бидермайера Немояну считает «зрелого»
- пишет А.В. Михайлов, - стремилась к усредненности и робости <.> почти все смелое в ней, своеобразно преломляясь, одомашнивалось, <.> официальная культурная политика также направлена была на укрощение страстей и на проповедь "покоя как первой первой гражданской добродетели"» {Михайлов'. 338). Думается, именно этой идеологией объясняется и свойственное Жуковскому «половинчатое положение новатора-реформиста, сглаживающего острые углы литературных вопросов», о котором писал Юрий Тынянов: «Заслужив гонение со стороны архаистов за сглаженный стиль, выслушивая от друзей немало горьких истин по поводу своего "дворцового романтизма", он, однако, тоже ищет выхода в "просторечии", в "народной" лексике, значительно, впрочем, иных, нежели у архаистов» {Тынянов: 29). Это было не столько рационалистическое утверждение «золотой середины», сколько позднеромантическое стремление к балансу и примирению противоположностей.
Усвоение основных ценностей бидермайера Жуковским (консерватизм, баланс, уют, мечтательность и добродушие, семейственность и патриотизм, любовь к старине и тихая религиозность, интерес к деталям и «теплый» юмор, пристрастие к пейзажной живописи и камерной музыке) происходило органично как в силу его психологических особенностей, так и благодаря соответствующему воспитанию, литературным интересам и личным знакомствам. Для этой эпохи очень характерны маленькие литературные мирки вроде упоминавшегося выше потсдамского двора королевы Луизы, неоклассического Веймара или двора Людвига
Пушкина. А.В. Михайлов указывал на влияние немецкой бидермайерской литературы на творчество Гоголя, Тургенева и Гончарова (к этому ряду можно добавить и раннего Достоевского) [Михайлов].
Баварского. Жуковский постарался создать такой уютный поэтический мир и при русском дворе (Павловск императрицы Марии Феодоровны или петергофский Коттедж императрицы Александры Феодоровны).
Как известно, немецкий бидермайер представлял собой попытку примирения романтической и просвещенческой систем, осторожное возвращение к ценностям XVIII века, к прекраснодушию и дидактизму, к домашней игривости рококо, к сентименталистским мечтательности и добродушной болтливости. Но только это было возвращение мнимое - после бури и в ожидании новой. Свойственное раннему романтизму апокалиптическое видение истории не исчезло, но трансформировалось, как бы вытеснилось в подтекст. Бидермайер подсознательно чувствовал, что строит прочное здание на шаткой исторической почве. Успокоительные системы разных оттенков, созданные в эту эпоху, -это попытки спасти дом, который обречен (в этой связи уместно вспомнить знаменитую балладу Жуковского 1814 года о старушке на черном коне, оказавшую впоследствии влияние на «Вий» Гоголя: здесь ничто не может защитить Божий храм от дьявольской силы; отметим, что в 1830 - конце 1840-х годов особую роль в поэзии Жуковского играет эсхатологический образ осажденного и разрушенного града). Можно сказать, что поэзия Жуковского была романтическим истолкованием истории в бидермайерском ключе.
Впрочем, «русский бидермайер» Жуковского отличается от своего немецкого «собрата». Идея рестраврации и национального обустройства, лежащая в основе последнего, в России воспринималась по-своему. Последняя никогда не теряла независимости и «старого порядка», олицетворяемого незыблемыми установками монархии. Напротив, именно Россия возвратила этот порядок Европе в 1814 году, дала ей, согласно национальной политической мифологии 1810-40-х годов, закон и мир, «искупила» грехи революции и наполеоновского правления своей жертвой (пожар Москвы; символический ритуал пасхального моления русской армии в 1814 году у лобного места, где был казнен Людовик), соединила европейские народы в Священный Союз под эгидой трех христианских монархов и впоследствии отстояла порядок в революции 1848 года. Иначе говоря, импульсом к развитию патриотического «бидермайера Жуковского» было представление о мессианской роли России как хранительницы нравственно-политического порядка, своего рода «ковчега спасения» во взволнованном море европейской истории. Этот мессианский мотив, связываемый поэтом с российскими императорами и их дворами, чувствуется на всем протяжении его творчества (как бы критически он ни относился в разное время к человеческим качествам этих монархов). Отсюда же и разработка мифологии русского поэта как союзника царя и толкователя истории, неумолимо шествующей к своему пределу, -вечному миру и спокойствию.
7.
Изучение поэтической историософии Жуковского в актуальном историко-культурном контексте позволяет по-новому посмотреть на эволюцию его творчества. Как известно, деятельность поэта не была непрерывной и периоды его поэтического молчания иногда продолжались годами. В этой связи обращает на себя внимание то, что характерные для поэта всплески творческой активности, как правило, «провоцировались» кардинальными сдвигами в европейской и русской истории: триумфальное окончание наполеоновских войн; исторические катаклизмы 1825-1831 годов; европейские революции 1848-1849. Мы полагаем, что судьбоносные исторические перемены служили своеобразным катализатором (или вызовом) для «бидермайеровского» воображения романтика: тихая «поэзия» пробуждалось к жизни бурной «историей».
Как известно, эволюция Жуковского долгое время вообще подвергалась сомнению. Так, академик Веселовский склонен был рассматривать творчество поэта как своего рода «топтание на месте»: постоянное варьирование одних и тех же тем и мотивов без их качественного переосмысления. Хотя работы последних лет (прежде всего Янушковича и его коллег) убедительно показали существенные перемены в творческой системе Жуковского, характерное для творческого пути поэта «круговое движение», варьирование постоянных тем и образов, не подлежит сомнению. Эволюция Жуковского своеобразна. Она не может быть представлена в виде восходяще-диалектической смены одного периода другим (например, по формуле Янушкевича, органический путь поэта от лирики к эпосу). Едва ли можно выстроить и единый идеологический «сюжет Жуковского», вроде известных реконструкций «сюжетов» Пушкина (Б. Гаспаров) и Гоголя (А. Белый; М. Вайскопф). Поэтическая система Жуковского менялась, но не развивалась (речь не идет о совершенствовании поэтической техники и естественном накоплении опыта). Это самостабилизирующаяся система, по-разному реагирующая на внешние воздействия с целью найти «успокоительный» вариант. (В этом смысле подходящим представляется военное значение термина «эволюция» в эпоху
Жуковского: движение войск для перестроения из одного боевого порядка в другой, осуществление маневра).
Мы полагаем, что в творчестве Жуковского середины 1810 — конца 1840-х годов можно выделить три замкнутых (и самодостаточных) «периода», вызванных к жизни сильными историческими переживаниями. Эти периоды (или, используя слово самого Жуковского, «эпохи») представляют и реализуют в историческом воображении поэта разные версии инвариантного для романтической историософии сюжета: движение и приближение человечества к неизбежному финалу. В зависимости от представления Жуковского о месте современной истории в генеральном плане Провидения, эти «эпохи» можно определить как «после истории,», «внутри истории» и в «конце истории» (соответственно, 1816-1821, 1826-1834 и 1847-1850 гг.)17 В каждую из этих «эпох» по-разному осмысляется историческая миссия поэта - свидетеля и истолкователя происходящего. Коротко опишем историософские «маневры» Жуковского, определяющие композицию предлагаемой работы.
I. 1816-1821 годы (от «Певца в Кремле» до путешествия по Европе в свите великой княгини). Войны закончились и Европа вступает в вечный мир, утверженный прежде всего силою и моральным авторитетом русского императора (новогодняя декларация о
17 Предлагаемая периодизация, как всякая концептуальная попытка чления творчества автора на содержательные части, в значительной степени условна. Наша задача заключается не в том, чтобы вписать в жесткую схему все произведения поэта, написанные в означенный период, но в том, чтобы выявить некоторою господствующую в мировоззрении поэта в данный отрезок времени тенденцию (эмоционально-идеологический стимул), позволяющую по-новому (и, как мы надеемся, более точно) интерпретировать смысловое единство и прагматику разных произведений, написанных в это время.
Священном союзе). Поэзия Жуковского этого времени - поэзия торжественного ожидания окончательного преображения мира, романтический хилиазм. Это поэзия новорожденного бидермайера -стиля, празднующего свое появление и претендующего на вечность. Сюжет апокалипсиса, столь популярный в литературе и публицистике наполеоновских войн, вновь проецируется на социальный и исторический планы. Но стабильность и покой (исторический «урок» Творца: «Умеренность, покорность!») мыслятся теперь как вечные категории. Поэт выступает здесь как пробужденный свидетель великого события, певец Государя-избранника и его династии в момент счастливого окончания истории. Конец истории, однако, не означает забвения прошлого; последнее как бы воскрешается с помощью воспоминания поэта-историка 18 : то, что было, есть и будет в творческом воображении составляют одно.
Поэзия Жуковского этого периода рассматривается нами в первой части исследования, озаглавленной «Небесный Ахен» и включающей главы о балладах «Двенадцать спящих дев» (окончена в 1817), «Граф Гапсбургский» (1818) и так называемых «павловских стихотворениях» (1818-1820).
II. 1826-1834 (от начала педагогической миссии Жуковского как наставника государя наследника до присяги последнего). Современная
18 Ср. преломление темы в восторженной оценке Жуковским первых томов «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина: «Эту историю можно назвать воскресителем прошлых веков бытия нашего народ а. По сию пору они были для нас только мертвыми мумиями, и все истории русского народа, доселе известные, можно назвать только гробами, в которых мы видели лежащими эти безобразные мумии. Теперь все оживятся, подымутся и получат величественный, привлекательный образ» (Жуковский 1980: III, 483). история «возвращается» в поэзию Жуковского и осмысляется теперь как череда катастроф (декабрьский мятеж, холера и бунты, польское восстание) и затиший на пути к далекому окончательному примирению в виде вечного союза (завета) между могучим царем и любящим его народом. Поэт теперь не взволнованный пророк или певец исторического триумфа, но мудрый и спокойный интерпретатор настоящих испытаний, наставник юного наследника, которому суждено будет закончить дело отца, и провидец грядущего в сумраке нынешнего. Поэтизируются покорность судьбе, твердость, чувство долга и мужество перед лицом опасности. Этому периоду творчества Жуковского посвящена вторая часть настоящего исследования «Дорога бурь», включающая главы о двух балладах - «античной» («Торжество победителей», 1828), и «средневековой» («Плавание Карла Великого», 1832).
III. 1847-1850 (жизнь поэта в Германии). Здесь представлен эсхатологический вариант апокалиптического мифа. Этот период связан с европейскими революциями, осмысленными поэтом как Страшный суд, кровавая развязка мировой истории. Над ценностями порядка, баланса, патриархальной жизни нависает смертельная угроза. История оказывается ареной апокалиптической битвы, в которой поэту-воину отведена роль глашатая правды и провозвестника явления грозного судии - восстановителя окончательного порядка. Это тема третьей части настоящей работы «Невидимый эшафот», включающей главы о статье Жуковского «Нечто о привидениях», переводе гомеровой «Одиссеи» и статье «О смертной казни».
В Заключении подводятся итоги исследования в соответствии с поставленными задачами. * *
Во второй половине 1840-х годов Жуковский заносит в дневник свои размышления об истории и исторической живописи (с 1857 г. этот фрагмент печатался под названием «История и историческая живопись»). Поэт выделяет три рода историков. Первый - это летописец («записывает то, что происходит в настоящую минуту, не заботясь о причинах и последствиях»). Второй - историк-«философ», охватывающий всю массу событий приводящий «в порядок беспорядочное движение множества». «Третий историк, - пишет Жуковский, - представляет события не только в целом <. .>, он видит их причины и угадывает их последствия. Он соединяет судьбу настоящего с намерениями Промысла. Он изъясняет тайную власть неизменяемого Бога посреди изменяющегося потока событий; он пророчит суд Божий, еще сокрытый в тайне грядущего; он ведатель минувшего, зритель настоящего, прорицатель будущего, он проповедник Бога в делах человеческих. Его образы, не теряя своей естественности, получают величие символическое и становятся эмблемами невидимого божественного посреди видимых событий мира человеческого» (XIV, 304-305).
Центральным сюжетом для истории и живописи, по Жуковскому, оказывается сюжет Апокалипсиса. Ни один из художников прошлого, утверждает он, не сумел пока найти адекватное выражение столь великому предмету: так, картины адских мерзостей портят впечатление от картины самого Микельанджело. Между тем такую возможность открывает предложенная прусским королем идея изобразить одно только огромное небо и землю вдали: Верховный Властитель сидит на троне и готовится произнести свой приговор, но слово еще не сказано. Ангелы, святые и праведники замерли в ожидании торжественного момента. Прошлое и будущее открыты воображению зрителя, хотя ничего еще не произошло.
Жуковский пишет о живописи, но имеет в виду искусство вообще и прежде всего поэзию (ср. его стихотворение «Ведая прошлое, видя грядущее, скальд вдохновенный.», 1838). Утопический проект поэзии-откровения находит здесь свое словесное выражение (разумеется, реализовать такой проект невозможно): ее источник -власть небесная, открываемая миру через своего земного представителя (короля); главная тема - свершение истории; моральная миссия - толкование настоящего в плане Промысла и проповедь приближающегося царства; способ выражения этой миссии -христианский символизм, раскрывающий в обыденном и преходящем неизменное. Эта поэзия не должна нести в себе дисгармонии, напротив, ее функция в утешении, примирении, слиянии всех противоположностей в одно прекрасное видение долгожданного финала: «[Щред вами все, что было, и все, что будет. Падение, искупление и последний час временного, после которого наступит час вечности. Но когда он наступит, вам неизвестно» (XIV, 306).
Примечание
12-томное «Полное собрание сочинений» Жуковского 1902 года под редакцией А. Архангельского давно устарело, а новое, 20-томное, над которым в настоящее время работает коллектив томских ученых [А.И. Айзикова, Н.Ж. Ветшева, Э.М. Жилякова, Ф.З. Канунова, О.Б. Лебедева, И.А. Поплавская, Н.Б. Реморова, А.С. Янушкевич (гл. редактор)], еще не завершено. Отсюда возникает определенный разнобой в цитировании произведений поэта. Цитаты из стихотворений и дневников Жуковского даются, за исключением особо оговоренных случаев, по новому изданию произведений поэта: В.А. Жуковский. Полное собрание сочинений и писем. В 20 т. Т. I, II, XIII и XIV, Москва 1998, 2000, 2003, 2004. В сноске указываются только том и страница. Публицистические произведения поэта цитируются по десятому и одиннадцатому томам собрания сочинений 1902 года. Баллады, стихотворные повести и драмы Жуковского цитируются, как правило, по II тому трехтомного собрания сочинений Жуковского под ред. И.М. Семенко (Москва, 1980). Ссылки на «Одиссею» даются по Ш тому четырехтомного издания сочинений поэта (М.-Л., 1959-1960). Курсив в цитатах наш; авторский курсив дается разрядкой.
Пролог
Поэтическая семантика Жуковского, или
Рассуждение о вкусе и смысле «Овсяного киселя»
Речи из уст его вещих сладчайшие меда лилися.
Стих из первой песни «Илиады» в переводе Николая Ивановича Гнедича, выбранный для надписи на могиле последнего Василием Андреевичем Жуковским
По усам текло, а в рот не попало.
Старинная присказка
В 1997 году, на Пятых Банных чтениях, A.JI. Зорин прочитал доклад под хлестким названием «Почему никто не любил Жуковского». Речь, в частности, шла о причинах неприятия творчества Жуковского в конце 1810 - первой половине 1820-х годов. Докладчик еще раз привлек внимание публики к важной проблеме, некогда обозначенной А.Н. Веселовским, а затем лаконично выраженной Ю.Н. Тыняновым: почему Жуковский в 1820-е годы не удовлетворял ни своих, ни чужих? Тынянов видел причину «нелюбви» к Жуковскому в половинчатости, компромиссности его художественной программы (Тынянов: 29). Согласно Зорину, «нелюбовь» современников к былому кумиру объясняется тем, что его поэзия оказалась заложницей ставшего непопулярным идеологического курса императора Александра, - курса, который поэт стремился выразить в своих произведениях {Зорин: 127).
Нам представляется возможным перефразировать вопрос-утверждение исследователя, перенеся его из историко-литературной и политико-идеологической сферы в герменевтическую: почему никто не понимал Жуковского? Мы полагаем, что одной из важнейших причин «нелюбви» к Жуковскому было именно непонимание современниками сущности поэтической реформы, которую он попробовал осуществить во второй половине 1810 - начале 1820-х годов.
Знаменательно, как часто в письмах друзей Жуковского о его поэзии звучат недоуменные вопросы «зачем? почему?» - нередко противоречащие друг другу. Зачем он продолжает писать баллады? «Зачем бросил он баллады» и обратился к классике? Зачем от воспевания подвигов русского оружия и добродетелей «христианнейшего из государей» он обратился к стихам о солнышке и его сыне месяце? Зачем пишет ничтожные стихи к фрейлинам и как это у него получаются великолепные элегии, написанные «по заказу» скучающей государыни? Зачем он не создает оригинальных стихотворений и почему не переводит Байрона? Зачем он адресует свои произведения не тем, кому нужно? и т.д.
Все эти вопросы свидетельствуют о том, что Жуковский со второй половины 1810-х годов выходит из-под эстетического контроля своих арзамасских друзей, совсем недавно выдвинувших его на роль национального поэта {Зорин: 112-113). Дело, конечно, не в том, что он «не оправдывает их ожиданий», а в том, что его новая поэзия оказывается не соотвествующей этим ожиданиям. В то же время критические высказывания друзей поэта позволяют лучше понять новизну его поэтической программы: тематическая, жанровая, стилистическая эклектичность и «неразбочивость» в адресатах - поиск универсальности; повторяемость тем и мотивов - единство; смысловая «туманность» - символизм; «неоригинальность» - попытка выражения «вечного» через «чужое»; «непонятность цели» - мистическая телеология; «обольщение придворной жизнью» - особая форма романтического переживания истории, уже достигшей своего счастливого предела. Главное же открытие Жуковского, пропущенное современниками, мы видим в том, что эта стройная «поэтическая система» оказывается как бы спроецированной «внутрь» отдельного текст, обретающего, таким образом, необычайную для русской поэзии того времени смысловую интенсивность, перспективу и цельность.
Непонимание «нового» Жуковского логически привело современников к утверждению, что он как поэт кончился и достоин лишь исторического осмысления. Это представление унаследовали последующие критики и многие исследователи творчества поэта. Между тем, как всякий значительный эстетический факт, поэзия Жуковского нуждается не только в исторических оценках и обобщениях, но и в понимании конкретных высказываний (произведений) поэта. Предлагаемая вводная глава преследует две цели - интерпретационную и методологическую. На примере герменевтического прочтения программного стихотворения русского романтика мы постараемся показать, как строится поэтическая семантика Жуковского второй половины 1810-х годов - времени, когда он поставил перед собой две, казалось бы, взаимоисключающие задачи: стать «народным певцом» и одновременно поэтом «для немногих».
1. Адресаты «Овсяного киселя»
Дети, овсяный кисель на столе; читайте молитву;
Смирно сидеть, не марать рукавов и к горшку не соваться,
Кушайте, всякий нам дар совершен и даяние благо;
Кушайте, светы мои, на здоровье; господь вас помилуй (II, 34), -так начинается «Овсяный кисель» Жуковского - перевод идиллии И.-П. Гебеля "Das Habermuss" ("'S Haber-Muess war ferig, se chomet ihr Clinder und esset!"), написанной «на швабском диалекте» «для поселян» и представляющей, по словам русского поэта, поэзию «во всем совершенстве простоты и непорочности», «совершенно новый и нам еще не известный род» (ПЖТ: 164).
Идиллия Жуковского была написана в Дерпте поздней осенью 1816 года и впервые прочитана поэтом в «Арзамасе» 24 декабря того же года. 2 августа 1817 года «Овсяный кисель» был представлен на заседании петербургского («Измайловского») Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, а 29 ноября - на заседании Общества любителей российской словесности при Императорском Московском университете. В том же году идиллия была впервые напечатана в «Трудах» московского Общества с авторскими предисловием и примечаниями (ч.Ю, с.64-70). В 1818 году Жуковский дважды перепечатал стихотворение: вначале в своем «придворном» альманахе «Fur Wenige. Для немногих» (№2, с. 2-17), а затем в «Сыне Отечества» - неофициальном органе «Измайловского» общества (Базанов: 132). Публикация одного и того же произведения в разных изданиях была тогда в порядке вещей, между тем заслуживает внимания тот факт, что за два года «Овсяный кисель» был представлен самым разным читательским аудиториям: приятелям-арзамасцам, петербургским и московским литераторам, придворному кругу и широкой читательской публике19.
Жуковский явно придавал этому стихотворению большое значение. По справедливому заключению В.Э. Вацуро, «Овсяный кисель» явился смелой поэтической декларацией поэта и был ориентирован на сложную литературную ситуацию второй половины 1810-х годов: острые дискуссии о поэтическом слоге и гекзаметре, о жанре национальной идиллии и о «невероятных» балладах самого Жуковского (.Вацуро: 124-128). К этому следует добавить, что перевод идиллии был несомненно связан с новым осознанием Жуковским своей поэтической миссии. Так, в том же самом письме, в котором говорилось о переводе из Гебеля, Жуковский провозглашал, что поэзия «должна иметь влияние на душу всего народа, и она будет иметь это благотворное влияние, если поэт обратит свой дар к этой цели». «Поэзия, - продолжал он, - принадлежит к народному воспитанию. И дай Бог в течение жизни сделать хоть шаг к этой прекрасной цели.» (ПЖГ: 163-164).
Новаторство «Овсяного киселя» современные исследователи видят в том, что он представляет собой попытку создания а) жанра русской национальной идиллии (Вацуро: 125); б) характера русского крестьянина (Baifypo: 125; Иезуитова: 118); в) образа патриархального мира и «соответствующего ему духовного склада» (Иезуитова: 118) и г)
19 См. комментарий И. Айзиковой к стихотворению в указанном выше издании (с.452-457). Добавим, что идиллия Жуковского, по свидетельству В.К. Кюхельбекера, «начала ходить по рукам» еще в рукописном виде (Жуковский 1999: 299). Подробнее о переводах Жуковского из Гебеля см: Volm. новой модели мира», в котором обыкновенное и будничное поэтичны и возвышенны (Семенко: 226-227; Янушкевич: 160-161). Во всех этих толкованиях акцент ставится на роли идиллии либо в творчестве Жуковского (путь к эпосу), либо в истории русской литературы (стилистические и интонационные открытая, создание нового жанра). Вопрос о смысле самого стихотворения исследователями не ставится, так как предполагается, что дидактический характер «Овсяного киселя» сужает простор для интерпретации. Ср., например, показательное в этом отношении суждение Вацуро: «.дидактизм Гебеля, полностью сохраненный Жуковским, ставил создаваемому им характеру свои пределы <.> условность заключалась в самом сюжете идиллии. При всех этих неизбежных ограничениях "Овсяный кисель" был художественным открытием, имевшим важные последствия.» СВацуро: 125)
Мы полагаем, что именно условность сюжета идиллии открывала Жуковскому возможность для еще одного эксперимента, имевшего важные последствия как для творчества поэта, так и — в далекой перспективе - для отечественной словесности. Мы говорим о попытке создания Жуковским в пределах одного текста особого символического языка, особого семантического механизма, проводящего тему стихотворения (незримый рост и превращения зерна) через разные эстетические и интерпретационные планы, отвечающие вкусу и сознанию соответствующих читательских групп. При этом речь идет не о множественности смыслов идиллии, проявляющихся в разных контекстах, но - используя подходящую к нашему случаю метафору Нортропа Фрая - о «different intensities or wider contexts of a continuous sense, unfolding like a plant out of a seed» (Frye: 221). Овсяный кисель должен был стать неким универсальным угощением, не только отвечающим самым разным вкусам, но и примиряющим, облагораживающим и возвышающим их.
Еще раз заметим, что в это время Жуковский поставил перед собой высокую задачу создания поэзии, «имеющей влияние на душу всего народа». Самого себя поэт желал видеть «народным певцом» своего века, выражающим его дух. Но как осуществить эту «прекрасную цель» при бесконечном разнообразии и разнородности читательской аудитории? Как писать, чтобы всем было ясно и чтобы это ясное действовало на всех и сразу? Как и на каком основании примирить элитарность с простотой, «сентиментальность» с «наивностью», глубину смысла с доступностью его выражения, «немногих» знатоков с «простодушными» читателями, «взрослых» с «детьми», всеобщее с национальным? «Овсяный кисель» - отважная попытка практического ответа на эти вопросы.
20 Полагаем, что представления Жуковского о миссии народного поэта нового времени восходят к эстетической программе Шиллера, предложенной в статье «О стихотворениях Бюргера» [Uber Biirgers Gedichte, 1791], которую русский поэт штудировал в это время (далее мы ссылаемся на тезисы, привлекшие особое внимание Жуковского). По Шиллеру, времена гармонического единства поэта и народа давно утрачены; «[т]еперь между избранным меньшинством нации и массой замечается громадное расстояние» - результат разобщения человеческого сознания и общества. Функция поэзии - восстановить утраченное единство. Иначе говоря, народный поэт нашего времени должен в своем творчестве «заполнить огромное расстояние» между образованным слоем и «уровнем понимания толпы», воплотить «тайны мыслителя в легко поддающиеся раскрытию образы», облегчить «их разгадку детскому пониманию». (Жуковский в своем «конспекте» особо выделяет фразу: «Эта задача настолько затруднительная, что удачное разрешение ее может быть названо величайшим торжеством гения»). «Какой подвиг - восклицал далее Шиллер, - угодить брезгливости знатока, не становясь оттого неприемлемым для массы, -не жертвуя ни малой долей достоинства искусства, приспособиться к детскому пониманию народа\ <.> что нравится избранным, то хорошо, что нравится всем без различия, — еще лучше» (.Янушкевич 1984: 177-179). Последний тезис комплиментарен по
РОССИЙСКАЯ ГОСУДАРСТВЕННАЯ БИБЛИОТЕКА
Однако стихотворение не было по достоинству оценено современниками: друзья отнеслись к нему прохладно, а критики откровенно враждебно. В неопубликованной заметке 1828 года «О поэтическом слоге» А.С. Пушкин сетовал на то, что «[м]ало, весьма мало людей» смогли понять и оценить поэзию переводов Жуковского из Гебеля, освобожденную «от условных украшений стихотворства» {Пушкин: XI, 73). Далее мы постараемся реконструировать семантическую структуру стихотворения и ответить на вопрос, почему смелый замысел Жуковского не мог реализоваться в действительности.
2. Арзамасский вкус
Коротко говоря, «Овсяный кисель» представляет собой простодушный рассказ о жизни овсяного зернышка: о его рождении, росте, невзгодах и радостях, цветении, смерти и «посмертном» превращении в овсяную кашу - угощение для крестьянских детишек. Примечательной особенностью стихотворения является параллельное развитие в нем двух тем: угощения («кушайте, светы мои!») и устного повествования, спонтанного рассказа, адресованного присутствующим слушателям («слушайте ж, дети.»). Причем время действия рассказа о киселе равно времени трапезы. Конец идиллии - момент слияния двух названных тем: история овсяного зернышка закончена - кисель съеден: «Детушки скушали, ложки обтерли, сказали: "спасибо"» (то есть спасибо за сказку и за угощение). отношению к принципу элитарной поэзии, давшему заглавие придворному сборнику Жуковского «Fllr Wenige». Для кого пишет Жуковский? Для тех немногих, кто понимает то, что важно для всех.
Замечательно, что из текста идиллии не ясно, кто именно рассказывает историю о зернышке и угощает детишек киселем (сам Жуковский впоследствии утверждал, что это старая бабушка; Вацуро же говорит о крестьянине). Неопределенность, анонимность рассказчика, как мы увидим далее, - важная особенность стихотворения, переключающая внимание читателя (слушателя) с говорящего на сам процесс говорения, на неторопливо льющуюся речь.
Ситуацию рассказа-угощения Жуковский с самого начала проецирует на читательское восприятие своей идиллии. Подобно повествователю, угощающему детишек киселем, Жуковский потчует своей идиллией о киселе читательскую публику. Так, сообщая А.И. Тургеневу о только что сочиненном (точнее, переведенном) стихотворении «под титулом: Овсяный кисель», В.А. Жуковский пытается возбудить аппетит друзей-арзамасцев следующими словами: [Н]е думай, чтоб этот кисель был для Арзамаса; нет, но надеюсь, что он покажется вкусным для арзамасцев, хоть и не разведен на бессмыслице.
СПЖТ: 164).
Этот же мотив угощения звучит и в арзамасской речи Жуковского, прочитанной им по возвращении из Дерпта 24 декабря 1816 года:
Муза моя состряпала из гекзаметров овсяный кисель. О друзья мои, отважусь дать ли вам киселя! Осмелюсь ли сказать вам вместе с доброю бабушкою, которая потчует им своих внучков:
Кушайте, светы мои, на здоровье! Господь вас помилуй!»
Арзамас: I, 384)
В тот же день поэт впервые прочитал свое стихотворение арзамасцам21. Заметим, что подарок Жуковского был символически приурочен к кануну Рождества: по традиции, овсяный кисель (или «родственную» ему кутью) кушают всей семьей в последний день поста, в Сочельник, то есть как раз 24 числа. В соответствиями с правилами «арзамасской игры», идиллия «Овсяный кисель» оказалась поэтическим эквивалентом традиционного рождественского кушанья, а заседание «Арзамаса» превратилось в своеобразный литературный Сочельник -праздничную трапезу «семьи» литераторов (как известно, торжественная трапеза занимает важное место в арзамасском ритуале -очевидная игра на полисемии слова «вкус»). В Протоколе от 24 декабря арзамасцы единодушно провозгласили «очаровательный Овсяный кисель <.> райским кремом» (Арзамас: I, 380).
Знаменательно, что угощение читателя киселем сразу приобретает в арзамасском наречии веселую двусмысленность: так, слова Жуковского «дать вам киселя» означают не только «накормить», но и «дать коленком под зад». Иными словами, идиллия Жуковского представлялась поэтом одновременно как приятное угощение и неожиданный удар. В чем же вкус этой гастрономической идиллии для арзамасцев? Галиматьи в ней действительно нет, но шутовства и литературной полемики достаточно.
Кисель, по шутливому признанию Жуковского, был состряпан его музой из гекзаметров. Как заметил Вацуро, перевод идиллии появился «в самый разгар полемики о гекзаметре, возникшей в связи с
21 Кроме «Овсяного киселя», Жуковский представил арзамасцам по возвращении из Дерпта «демоническую» сказку «Красный карбункул» (тоже из Гебеля и также в гекзаметрах) и долгожданную балладу «Вадим», завершающую дилогию «Двенадцать спящих дев». работой Гнедича над "Илиадой"» {Вацуро-. 124). Так как эта полемика хорошо изучена (см., прежде всего: Егунов\ 174-188), мы остановимся лишь на мотивах, сближающих спор о гекзаметре с сюжетом «Овсяного киселя». Как известно, активнейшим участником дискуссии был С.С. Уваров - арзамасская Старушка («Письмо к Николаю Ивановичу Гнедичу о греческом экзаметре», 1813; «Ответ В.В. Капнисту на письмо его об экзаметре», 1815).
Центральный тезис Уварова заключался в том, что «формы в поэзии неразлучны с духом; что между формами и духом поэзии находится та же самая таинственная связь, как между телом и душою.» Отсюда, чтобы верно передать содержание "Илиады", русские поэты должны «представить отлепок творения Омерова в духе оригинала, с его формами и со всеми оттенками» (.Арзамас: II, 90-91). Уваров полагает, что «блистательный опыт г. Гнедича показал достаточно, что мы можем овладеть экзаметром.» Его перевод «Илиады» расширяет «сферу русской словесности», а потому заслуживает всяческого ободрения тех, кто любит Отечество (Там же).
Однако апология гекзаметра вовсе не означает, по Уварову, отказ от национальных корней русской поэзии. Напротив, говорит критик, «каждый народ, каждый язык, имеющий свою словесность, должен иметь свою собственную систему стопосложения, происходящую из самого состава языка и образа мыслей» Отсюда, если характер языка не будет понят верно, то «в весьма коротком времени наша поэзия будет походить на младенца, носящего все признаки дряхлости, или на увядшего юношу» (Там же. С.92-93). Иначе говоря, неправильно выбранная и обработанная почва приведет русский стих к увяданию. Так дискуссия о гекзаметре вылилась в спор о «природных формах» разных языков и традиций, о характере русского языка и о путях развития русской поэзии. Причем если расширение сферы русской поэзии Уваров связывает с созданием Гнедичем русского гекзаметра, адекватно передающего дух античности, то «воскрешение» духа старинной русской поэзии он связывает в статье 1815 года с деятельностью Жуковского (последний работал тогда над «русской» поэмой о князе Владимире) (с.93).
Противником использования гекзаметра для перевода «Илиады» выступил поэт В.В. Капнист («Письмо В.В. Капниста к С.С. Уварову о экзаметре», 1814; «Краткое изыскание о Гипербореанах и о коренном Российском стихосложении», март 1815). Как не раз уже отмечалось, его критика гекзаметра исходила из тех же «органических» посылок, что и уваровская апология. Только Капнист был уверен, что «чужой дух» следует воспроизводить в «своих формах». Так, вместо искусственно созданного русского гекзаметра Капнист предлагал использовать для перевода «Илиады» «природный русский склад» -«напев» «неграмотных простолюдинов». Замечательно, что в споре с Уваровым Капнист прибегает к образу произрастающего семени: «в глыбах отечественных остается еще драгоценное, до сего времени презираемое семя, пора, кажется, произрастить оное и обогатить язык наш новым благогласием стихотворства» (1815).
Итак, мотив произрастания зерна на благодатной почве возникает в ходе полемики о национальных формах поэзии и о роли отечественных поэтов в их культивировании. В основе дискуссии несомненно лежит гердеровская органическая концепция народности -по-разному понятая сторонами (скажем прямо, что Уваровым - гораздо более глубоко ). В этом контексте обращение Жуковского к истории овсяного зернышка в гекзаметрическом стихотворении кажется вполне сознательным, а выбор идиллии как жанра, культивирующего растительную тему, - вполне органичным.
В споре о гекзаметре и народности позиция Жуковского была вполне оригинальна и - неожиданна: попытка синтеза классической формы и русского «народного духа», возвышенного гекзаметра и бытового материала, эпического и идиллического мироощущений. Посредником для осуществления этого смелого эксперимента и явился немецкий поэт-идиллик, писавший на швабском диалекте для поселян .
Как известно, в арзамасском кругу дискуссия о гекзаметре, «Илиаде» и народном духе нашла самый живой отклик: поддержка деятельности Гнедича, насмешки над его противником Капнистом, наконец (чуть позже), шуточные гекзаметрические протоколы Жуковского, обыгрывавшие мотивы «Илиады». Разумеется, «Овсяный кисель» воспринимался арзамасцами на фоне недавно опубликованных статей Уварова и Капниста (1815), а также только что вышедших
22 И.Г. Гердера члены Общества, как известно, называли «природным арзамасцем». На заседаниях Общества читались и обсуждались переводы («приятные произрастания») из гердеровских «Парамифий». Подробнее об арзамасском интересе к Гердеру см.: (Реморова: 129-120).
23 В предисловии к публикации другой гекзаметрической идиллии из Гебеля («Красный карбункул») Жуковский писал, что в своем переводе «желал испытать: 1-е, может ли сия привлекательная простота, столь драгоценная для Поэзии, быть свойственна Поэзии Русской? 2-е, прилично ли будет в простом рассказе употребить Гексаметр, который доселе был посвящен единственно великому и высокому?» (Труды Общества любителей российской словесности при Императорском Московском университете. М., 1818, ч.9, с.49-50 второй пагинации). Впоследствии Жуковский сформулировал свой взгляд на универсальную выразительность гекзаметра. «[Я] уверен, что никакой метр не имеет столько разнообразия, не может быть столько удобен как для высокого, так и для самого простого слога» (из письма к И.И. Дмитриеву от 12 марте 1837 года; Жуковский 1980: III, 631). произведений Гнедича (1816): несколько новых отрывков из второй песни «Илиады» и программный «Отрывок из рассуждения о вкусе, его свойствах и влиянии на нравы и язык народа» (1816). Но состряпанный из гекзаметров «Кисель» был «вкусен» арзамасцам не только по своей актуальной теме, но и по чисто арзамасскому, игровому, решению последней.
Так, на «арзамасском уровне» гекзаметрическое стихотворение представляло собой необычный и веселый маскарад: персонажи не греческие герои, но русские крестьяне; тема — простая трапеза, сюжет — история зернышка, а язык - просторечие. Хотя в идиллии, как уже говорилось, не конкретизируется рассказчик истории, Жуковский сообщает арзамасцам в своей речи, что внучков потчует состряпанным из гекзаметров киселем добрая бабушка. Наверное, не будет натяжкой предположить, что под «бабушкой» в арзамасском плане идиллии может пониматься «Старушка»-Уваров - инициатор дискуссии о гекзаметре, а под ее слушателями-внучками - сами арзамасцы. Наконец, свое место в идиллии находит и Гнедич, сподвигнутый Уваровым на гекзаметрический перевод Гомера.
Шуточное указание на переводчика «Илиады» мы находим в описании сцены жатвы в идиллии (эта сцена обычно приводится исследователями как пример русификации Жуковским немецкого оригинала):
Вот с серпами пришли и Иван, и Лука, и Дуняша.
Вот и Гнедко потащился на мельницу с возом тяжелым;
Начал жернов молотить; и зернышки стали мукою. (II, 36)
Гнедко» - одно из многочисленных дружеских прозвищ Гнедича, используемых арзамасцами (ср. в письмах Жуковского: любезный Гандишь», «любезный Гнедко», «любезнейший Гнедок»). Мельница - традиционный образ поэзии, поэтического сознания. Крестьянский конь - простонародная инкарнация мифологического Пегаса. На первый взгляд, отсылка к Гнедичу (другие русские имена здесь явно для маскировки) - дружеский комплимент, понятный арзамасцам: в гекзаметрической идиллии отдается дань главному гекзаметристу России. Однако комплимент этот - в соответствии с арзамасской поэтикой - не без иронического подтекста.
Любопытно, что в оригинале Гебеля упоминается не конь, но осел мельника - Mullers Esel [Hebel: 74]). Гнедко с возом тяжелым попал в русскую идиллию совсем из другого источника. В своей известной похвале В.К. Тредиаковскому А.Н. Радищев называет автора гекзаметрической «Тилемахиды» «неутомимым возовиком» (то есть возовой лошадью), много способствовавшим развитию российского стихосложения (Радищев: 352). Радищевский гимн Тредиаковскому, как известно, был процитирован (без указания имени автора) Уваровым в его «Ответе В.В. Капнисту на письмо его об экзаметре» (1815) {Арзамас: И, 91-92). Любопытно, что здесь Уваров слегка отредактировал текст Радищева, убрав, в частности, слово «возовик» как слишком двусмысленное (известно, с чем едет воз с Парнаса). Более чем вероятно, что Жуковский, хорошо знакомый с радищевской апологией Тредиаковскому, решил подобрать выброшенное приятелем словечко и «применить» его к новому усердному гекзаметристу, Н.И. Гнедичу. На арзамасском «наречии» Гнедко из «Овсяного киселя» -комический Пегас, тянущий воз своих гекзаметров.
Известно, что отношение «их превосходительств гениев Арзамаса» к Гнедичу было неоднозначным. Переводчик Гомера был частым объектом шуток как активный член Беседы и автор тяжеловесных стихов (Альтшуллер: 102)24. В протоколах и речах 18151816 годов Гнедича называют «клевретом беседы», «халдеем из Библиотеки», «несчастной жертвой Помпеи»; арзамасцы «грызут новое произведение филина Гнедича», потешаются над его «дикой» манерой чтения стихов, смеются над его речью в Императорской Публичной библиотеке. В картине ночного шабаша беседчиков, описанной Кассандрой-Блудовым в протоколе от 16 декабря 1815 года, каждый член появляется сидящим «верхом на всей громаде творений своих»: «вот Капнист на безрассудных рассуждениях <.> а вот виляет вдали и друг наш Гнедич на гексаметре без просодии.» (Арзамас: I, 319).
Образ Гнедко, который тащится с возом тяжелым, отзовется и в более позднем «стихотворном отчете» в гекзаметрах, написанном Жуковским. Здесь изображается шествие погоняемых бичом Асмодея (т.е. Вяземского) «мериносов Беседы». Хотя Гнедича и нет среди этих мериносов, набор деталей тот же самый, что и в «Овсяном киселе»: Важен пред стадом стадом тащился старый баран, волочивший Тяжкий курдюк на скрыпящих колесах, Шишков седорунный, Рядом с ним Шутовской, овца брюхатая, охал! Важно вез назади осел Голенищев-Кутузов Тяжкий с притчами воз. (И, 60)
Стоит заметить, что выпад Жуковского против Гнедича (воистину дал ему киселя!) в какой-то мере был спровоцирован
24 См. также новейшую работу: Майофис. последним. Мы имеем в виду опубликованный в том же 1816 году разбор Гнедичем «Людмилы» Жуковского в противовес «Ольге» П. Катенина («О вольном переводе Бюргеровой баллады Ленора» // Сын Отечества, №27, 1816). Явно отдавая предпочтение «Людмиле», Гнедич тем не менее высказывает целый ряд осторожных критических замечаний, направленных против Жуковского (точнее, против его любимого жанра баллады). Критика выражается в шутливой форме:
Ах, любезный творец Светланы, за сколько душ ты должен будешь дать отчет? Сколько молодых людей соблазнил ты на душегубство? Какой предвижу я ряд убийц и мертвецов, удавленников и утопленников? Какой ряд бледных жертв смерти балладической, и какой смерти! (Гнедич: 4) В сугубо мирном и благочестивом «Овсяном киселе» Жуковский как бы отводит несправедливые обвинения Гнедича: здесь творец Светланы любезно потчует и поучает молодое поколение.
Видимо, собственная шутка Жуковскому понравилась (хорошо известно, что простодушный поэт нередко повторял полюбившиеся ему шутки и остроты). Так, в другом переводе из Гебеля - идиллии «Тленность» (октябрь 1816 года) - вновь появляется Гнедко (разумеется, отсутствующий в оригинале). Суеверный внук обращается к своему дедушке25:
Не громко говори;
23 Заметим, что три идиллии, переведенные Жуковским из Гебеля, написаны в сказовой форме и символически разыгрывают самую ситуацию рассказывания. Так время монолога рассказчика из «Овсяного киселя» совпадает с временем угощения (тем самым, как мы видели, актуализируется мотив вкусового восприятия слова автора). Монолог кладбищенского сторожа из идиллии «Деревенский сторож в полночь» охватывает время от полночи до раннего утра (тема - тихий сон и грядущее воскресение мертвых). Диалог героев «Тленности», как подчеркнуто в подзаголовке идиллии, разворачивается «на дороге, ведущей в Базель, в виду развалин замка Ретлера, вечером» (движение героев символически выражает мысль о пути человека и человечества к уничтожению).
Дай мост нам перейти; там у дороги, В кустарнике, прошедшею весной Похоронен утопленник. Смотри, Как пятится Гнедко и уши поднял; Глядит туда, как будто что-то видит.
Дедушка
Молчи, глупец; Гнедко пужлив: там куст Чернеется - оставь в покое мертвых, Нам их не разбудить. .(II, 82-83)
Вернемся к «Овсяному киселю». «Кто предузнает, - вопрошал далее в своей рецензии Гнедич, - куда занесет их [т.е. подражателей Жуковского, - И.В.] воображение на этом новом поле, не имеющем пределов ни истины, ни вкуса?» {Гнедич: 5). С образа поля начинается и рассказ об овсяном зернышке («В поле отец посеял овес и весной заскородил.»), а тема вкуса и истины является одной из главных в идиллии.
Вообще традиционное уподобление словесности полю, на котором произрастают цветы вкуса, - излюбленная метафора «Арзамаса». Согласно мифологии Общества, эти цветы охраняются и лелеются арзамасцами. «Пред литератором открыто не тесное поле, -говорится в «Сонном мнении члена Эоловой арфы» (А.И. Тургенева) -одном из поздних манифестов Общества, - его область мысли и чувства, а в них <.> весь нравственный мир; и работа его не есть бесплодная победа над трудностью. Нет! Нет! Кто объясняет и умножает понятия, кто действует на сердца умилением и восторгом, тот исправляет природу в человеке, тот полезен не одному народу, не одному поколению; и такою да будет судьба Арзамаса». Одним словом, цель Арзамаса, - очищение вкуса и языка «советом, рассмотрением и примером». При этом «действие Арзамаса да будет медленно, но мирно и благородно». «Друзья! - говорится в финале "мнения", - Вот цветок, рожденный от плодотворной силы земли и от влияний неба <.> для него уже довольно быть украшением луга и радостью прохожего, но пусть время откроет в нем целебные соки. Сей цветок есть эмблема литературы и Арзамаса» (Арзамас: 1,419).
Еще раньше, на заседании 18 ноября 1815 года, арзамасцами была принята за основу следующая программа деятельности:
Положено предварительно, чтобы члены предлагали на рассмотрение Арзамаса всякое литературное прозябание своей пошвы: Арзамасу же обрабатывать сию пошву, взрывая ее критическим плугом, составляя питательные снопы из того, что произрастает на ней доброго, недоброе же бросать свиниям и хрюкам беседным, да попрут его стопою или да всковыряют его рылом (Арзамас. I, 299).
В соответствием с этим правилом, Жуковским и была предложена «на рассмотрение» арзамасцам идиллия «Овсяный кисель» - «приятное произрастание» его «теплицы» (Там же). Медленный рост цветка, посаженного на плодородной «пошве», благотворное влияние неба, целебные соки, польза обществу - все эти мотивы сближают арзамасскую эстетику с образным строем и темой «Овсяного киселя», и потому идиллия Жуковского действительно могла казаться членам общества «райским кремом» - квинтэссенцией арзамасских представлений об органическом вкусе, своего рода эстетическим причастием'.
Вот с серпами пришли и Иван, и Лука, и Дуняша; Вот и снопы уж сушили в овине; уж их молотили С трех часов поутру до пяти пополудни на риге. .и зернышки стали мукою.
Детушки скушали, ложки обтерли, сказали: «спасибо» (II, 36)
Почему же тогда очень скоро члены «Арзамаса» стали отзываться об этом стихотворении весьма прохладно, если не сказать враждебно? Прежде всего, эксперимент Жуковского («простонародная» гекзаметрическая идиллия) оказался слишком широк для нормативной эстетики общества, требовавшей отдавать грекам - греково, а русским - русское. Как уже говорилось, Уваров защищал гекзаметр как средство адекватной передачи античного духа в русской поэзии (миссия Гнедича). В свою очередь, надежды на создание истинно русской поэзии (никак не связанной с античным метром) возлагались Уваровым и другими арзамасцами на Жуковского, работавшего в начале-середине 1810-х годов над национальной поэмой «Владимир».
Соединение «античного» гекзаметра с русским (еще и «простонародным») материалом едва ли было приемлемо с точки зрения арзамасцев (см.: Вацуро: 125). «Кисель» был очарователен как шутливое рождественское угощение (напоминающее бурлескные гекзаметрические протоколы Светланы), но не как серьезная программа новой поэзии (а на это Жуковский прямо указывал в письме к А.А. Тургеневу и в позднейших примечаниях к идиллии). Кроме того, буколический, «наивный», вкус стихотворения был чужд аристократическим членам общества, предпочитавшим простой кутье изысканную французскую кухню (ср. батюшковское: «Налейте мне еще шампанского стакан, // Я сердцем славянин - желудком галломан! [Батюшков: 389-390]). Наконец, крестьянская трапеза с киселем никак не вписывалась в традиционную для поэтов арзамасского круга эмблематику «легкой поэзии» (см.: Вацуро 1994: 103).
Еще сильнее вкусы Жуковского и некоторых «корифеев Арзамаса» разошлись на рубеже 1810-1820-х годов. Развивая гастрономическую метафору, скажем, что Жуковский пытался приохотить арзамасцев к органической, вегетарианской, деревенской и постной еде, «состряпанной» из «гомеровских» гекзаметров по «швейцарскому» рецепту, но в конце 1810-х годов вкусовые пристрастия его друзей (прежде всего Батюшкова и Вяземского) явно склонялись к «скоромной» и «грубой» пище, ассоциируемой (начиная с 1819 года) с английской кухней Байрона. Уже через месяц после чтения Жуковским «Овсяного киселя» в «Арзамасе» Вяземский писал Блудову: «.бейте по щекам эту посадскую бабу, зовомую публикою! Авось ачнется! Приведите ей кровь в движение: толкайте ее пинками в спину и кормите не овсяными киселями, а добрыми киселями в жопу\ <.> Желудок ее, приготовленный и укрепленный горькими каплями, будет в состоянии принимать всякую пищу, которую теперь он сварить не в силах.» (OA: И, 408)26. Совершенно естественно, что вывезенному из Швейцарии овсяному киселю (идиллическая простота и благочестивость) либеральные современники Жуковского первой половины 1820-х годов предпочли «пламенную» жженку (вольнолюбивый русский дух) или горькую водку (патриотизм и политическая острота) .
Овсяный кисель» был привезен Жуковским из Дерпта в начале 1816 года как своего рода поэтический гостинец. Чтение идиллии в «Арзамасе» было важным событием в жизни Общества (в 1817 году юный А.С. Пушкин приветствовал «Арзамас» как место, «где славил наш Тиртей кисель и Александра» [Арзамас: I, 438]29; в планах Арзамасского Журнала была статья Жуковского «О Гебеле»). Но не только арзамасцам это стихотворение было адресовано и не ими одними оно могло быть переварено.
26 Отметим любопытное (и симпоматичное) совпадение в терминах. В заключительном акте грибоедовской комедии Репетилов «цитирует» некоего Лахмотьева Алексея, вещавшего, «что радикальные потребны тут лекарства, // Желудок дольше не варит!» СГрибоедов: 105).
27 Ср. знаменитое описание языковской жженки: «Когда могущественный ром // С плодами сладостной Мессины, II С немного сахара, с вином, // Переработанный огнем, II Лился в стаканы-исполины», тогда «мы, бывало, пьем да пьем, // Творим обеты нашей Гебе, // Зовем свободу в нашу Русь, // И я на вече, я на небе! // И славой прадедов горжусь» {Языков: 184).
28 Ср. знаменитые рылеевские завтраки, описанные впоследствии А.С. Пушкиным в десятой главе «Онегина». По словам Рылеева, «русским надо русскую пищу» (цит. по: Лотман, Погост: 36).
29 Возможно, что Пушкин весело обыграл в этом стихе русскую пословицу «Киселю да царю всегда место есть» (Даль: II, 110) - то есть посмеялся над «всеядностью» старшего поэта. «Кисельные» каламбуры, очевидно, нравились Пушкину. Позднее, в письме к А.И. Тургеневу от 7 мая 1821 года, поэт напишет о кишиневской жизни, что «здесь такая каша, что хуже овсяного киселя». Знаменательно, что именно в этом коротком письме Пушкин обещает адресату, «христолюбивому пастырю поэтического нашего стада», привезти в Петербург «Гавриилиаду» (Пушкин: XIII, 29). Соседство с овсяным киселем воистину опасное.
3. Демократический вкус
2 августа 1817 года идиллия была представлена членам петербургского Вольного общества любителей российской словесности, наук и художеств. Последнее незадолго до того возобновило свои собрания после трехлетнего перерыва. «Кисель» читал бессменный председатель Общества А.Е. Измайлов. На заседании присутствовали А.Х. Востоков, Н.И. Хмельницкий, Н.И. Федоров, Г.И. Спасский, а также идиллик В.И. Панаев (в будущем известный как «русский Гесснер»). Жуковский, недавно избранный почетным членом общества, на этом заседании отсутствовал. Кроме «Овсяного киселя», Измайловым были прочитаны в тот день «повесть» «Вадим» и «швейцарская сказка» «Красный карбункул» (из Гебеля)30 - как видим, те же самые «дерптские» произведения Жуковского, которые были представлены на арзамасском заседании 24 декабря 1816 года. Нет никаких сомнений, что именно «Измайловское» общество инициировало публикацию «Киселя» в своем неофициальном издании - журнале «Сын Отечества».
В отличие от аристократического «Арзамаса», «разночинное» Вольное общество, состоявшее в основном из литераторов, вынужденных зарабатывать себе на пропитание службой или преподаванием (ИРЛ: 199), могло оценить демократический вкус «Овсяного киселя». Смелый эксперимент Жуковского удачно вписывался в круг проблем и задач, давно занимавших членов Общества: допустимость «низкого» бытового материала в «серьезной»
30 Здесь и далее ссылки на протоколы общества даются по сайту: «Протоколы заседаний ВОЛСНХ: указатель» - http://www.lib.pu.ru/rus/Volsnx/protokol.html © Saint-Petersburg State University Scientific Library, 1999-2002. поэзии и вопрос о «простой и естественной» «стихотворной прозе» (басни и «сказки в стихах» Измайлова31); усвоение немецкой поэзии и восходящая к последней попытка привить античную метрику и строфику национальному стихосложению (опыты Востокова 32 ); создание русской идиллии и идиллического мира (пасторальная поэзия Панаев). Не будет преувелечением сказать, что «Овсяный кисель» попал на подготовленную почву и явился одним из важных стимулов последующей дискуссии о жанре идиллии. Так, в 1817-1818 годы на собраниях Общества были прочитаны пасторали Панаева «Аминта и Титир», «Происхождение свирели», «Дафнис и Дамет», «Миртил» и другие. В конце 1818 года Измайлов прочитал членам Общества программную статью Панаева «О пастушеской или сельской поэзии» (впоследствии опубликованную в виде предисловия к сборнику «Идиллии Владимира Панаева» 1820 года). Журналы, выражавшие интересы Общества, «Сын Отечества» и «Благонамеренный» (с 1818 г.) постоянно печатали поэтов-идилликов и теоретические статьи о пасторальной поэзии.
Наконец, для так называемого «левого» крыла Общества «простонародная» идиллия Жуковского была привлекательна своей нравственно-просветительской направленностью и «русским» вкусом. Характерно, что сам по себе выбор киселя в качестве «титульного» национального напитка хорошо согласовывался с отечественной
31 Ср.: «Измайлов - может быть, первый из представителей «высокой литературы» - начал воспринимать быт не только как объект сатиры, но и как объект эстетического любования» (Проскурин: 195; см. также характеристику эстетической программы Измайлова на с. 196 и далее).
32 О «германических» интересах и ритмических экспериментах Востокова см. в статье В.Н. Орлова в: (ИР Л: 215-217). Востоков был предшественником Жуковского и Гнедича в освоении гекзаметра (переводы из Клопштока; см.: РП: 492). традицией: первое упоминание о «спасительном» овсяном киселе мы встречаем уже в «Повести временных лет» (история о белгородском сидении); овсяный кисель традиционно называли «русским бальзамом». Как уже говорилось, Жуковский подчеркивал, что благочестивый поэт Гебель писал «для поселян» на их диалекте. Его собственную дидактическую «простонародную» идиллию, таким образом, легко было переадресовать русским поселянам для назидания33.
Первая попытка «переварить» «Кисель» была предложена одним из лидеров Вольного Общества Федором Глинкою уже в 1818 году. Его «народная сказка» в гекзаметрах «Бедность и Труд», как убедительно показал Вацуро, была написана под сильным влиянием идиллии Жуковского: поучительный простодушный рассказ крестьянки, обращенный к детишкам. Между тем, от «Овсяного киселя» сказку Глинки отличала острая социальная окрашенность, делавшая стихотворение «фактом литературной борьбы Союза Благоденствия» {Вацуро: 126)34. «Содержание сказки очень просто, - писал Глинка в примечании к последней, - бедность и труд олицетворены; первая бесспорно может почесться врагом, а последний благотворителем гражданских обществ» (цит. по: Стихотворная сказка: 522).
В своей сказке Глинка буквально следует эстетической программе Жуковского, заявленной в 1817 году. Так, в том же примечании говорится, что «сочинитель старался сделать в сей сказке опыт применения экзаметра (стройного, звучного, великолепного
33 Напомним, что в том же самом письме к А.И. Тургеневу, в котором сообщалось о переводе «Овсяного киселя», Жуковский говорил, что поэзия едолжна иметь влияние на душу всего народа», ибо она «принадлежит к народному воспитанию» (ПЖТ: 163).
34 О сходстве - по крайней мере внешнем! - рассуждений Жуковского о поэзии «для всего народа» с взглядами членов Союза Благоденствия см. (Иезуитова: 161). стиха) к простонародному русскому рассказу» (СО, ч.43, №3, с.110). Совершенно очевидно, что Глинка здесь «цитирует» упоминавшийся выше комментарий самого Жуковского к публикации гекзаметрической «сказки» «Красный карбункул» в «Трудах» Московского общества любителей российской словесности (конец 1817 года).
Много лет спустя, В.К. Кюхельбекер сожалел, что Федор Глинка никак не мог в то время удержаться от подражаний Жуковскому: «Едва Жуковский перевел несколько гетевских оттав оттавами, как и Глинка тотчас счел обязанностию написать несколько оттав ("Осеннее чувство"); едва начал ходить по рукам еще рукописный Жуковского «Кисель», как и у Глинки уж и готова сказка "Труд и Бедность" (в которой много и труда и бедности)» (Жуковский 1999: 298-299). Между тем здесь видится не столько страсть к подражанию, сколько определенная позиция. Глинка «приспосабливает» Жуковского к общественным целям, придает открытиям поэта «прикладной», утилитарный характер, превращает символику в аллегорию и устраняет игровое начало. «Безалкогольный» «Овсяный кисель» он явно прочитал как полезное и общедоступное произведение, вполне пригодное для «ланкастерской системы обучения».
Мы не имеем возможности (и, впрочем, не ставим целью) проследить здесь, как воспринимался «Овсяный кисель» и другие идиллии Жуковского литераторами «Измайловского» общества в конце 1810-начале 1820-х годов. Заметим только, что постепенно отношение «измайловцев» к гебелевским опытам поэта становится негативным и даже непримиримо-воинственным. Как показал Вацуро, в споре о русской идиллии, разгоревшемся на рубеже 1810-20-х годов, столкнулись два представления о жанре: гесснеровское (изображение «невинных нравов» золотого века, идеальной пастушеской жизни, лишенной исторического и социального быта) и фоссовское/гебелевское («современная» обстановка, конкретизирующая национальный характер в соответствии с гердеровском понимании «народности»).
Добавим, что руссоизму гесснеровской пасторали, точно отмеченному Вацуро, гебелевский вариант жанра противопоставил христианский пиетизм. Место античной Аркадии у швабского поэта заняли окрестности христианского Базеля (разрушалось необходимое для классической идиллии ощущение неопреодолимой дистанции между золотым веком и современностью; место ностальгии по навсегда утраченному счастливому веку заняла умиленная тоска по отчизне). «Аллеманские стихотворения» были религиозны и поучительны; они предполагали простого слушателя («из поселян») и сами строились как монологи или диалоги с назидательной целью - преклонение перед мудростью Всевышнего и красотой Его мира35.
В отличие от статичных картин классической идиллии, изображавшей мир в состоянии вечного цветения, «сельские стихотворения» Гебеля предполагали некий разворачиваемый во времени сюжет, легко прочитываемый на аллегорическом библейском
35 В плане переводов из немецкой поэзии 1817 года Жуковский точно выразил универсальность и телеологичность «аллеманского цикла» Гебеля: «Hebel: Weltsystem для поселян» (цит. по: II, 498). уровне; для их идеологии эмблематичной была сама тема роста и созревания (природы, мысли, души, духа)36.
Русский Гесснер» Панаев был противником гебелевского типа идиллии, предложенного Жуковским. «Измайловцы» Б. Федоров, Н.Ф. Остолопов и М.В. Милонов, как известно, выступили на стороне Панаева (см. историю полемики: Вацуро: 127-138). Из «Измайловской» среды, по мнению исследователя, вышла и наиболее резкая критика «Овсяного киселя», принадлежащая перу Ореста Сомова.
Летом 1820 года Сомов начал свою многолетнюю кампанию против эстетических принципов Жуковского (т.е. «ложного», с точки зрения критика, романтизма). В том же году он написал пародию «Соложеное тесто»:
Дети! Ко мне все бегом: на столе соложеное тесто! Полно дурить на дворе да гонять поросят по закутам. Ну-тка усядьтесь - да рыла чурь не марать и ложкой не драться.
Кушайте, светы мои, на здоровье: Христос вас помилуй. Вот ваш отец сам-четверт, с Парамоном, с Никиткой, с Еремкой,
Дружно цепами раз в раз постучав по току, смолотили. и т.д.
СПоэты 1820-1830:216) По мнению Вацуро, Сомов «близко следует за текстом Жуковского, осмеивая с позиций нормативной эстетики
36 Мы полагаем, что гебелевские «христианизированные идиллии» сыграли важную роль в формирования позднейших эстетических взглядов Жуковского (ср. оппозицию «языческое - христианское» в статье 1845 года «О меланхолии в жизни и в поэзии»; см.: Виницкий 1997: 125-168). простонародную» тематику и лексику оригинала, сгущая ее до вульгарной и натуралистической» (там же, с.721). Это не совсем верно. Сомов выступал не против простонародности и просторечия в поэзии, а против псевдо-простонародности и псевдо-просторечия русской идиллии в «немецком вкусе» и «духе» (хорошо известно его отрицательное отношение к германскому влиянию на русскую словесность, которое он приписывал Жуковскому). Интересно, что пародическая вульгарность Сомова в какой-то степени адекватнее передает «аллеманский диалект» Гебеля, который Жуковский в своем переводе превращает в эстетически очищенную разговорную речь, тем самым полностью изменяя функцию приема («Овсяный кисель», в отличие от сомовского «Теста», полностью лишен вульгаризмов и диалектизмов). Конечно, Сомов не стремился воспроизвести языковое новаторство немецкого поэта (как в свое время поступил Катенин, «в упрек» Жуковскому переложивший простонародную «Ленору»37). Цель пародиста - дискредитация самой идеологии и художественной формы «Овсяного киселя».
В «Соложеном тесте» Сомов полностью игнорирует пиетистски-аллегорический смысл истории о киселе. В его пародии разрушаются все смысловые связи между образами и мотивами идиллии (дети-слушатели, рост зерна, благодатная почва, солнышко, жатва, кисель как угощение, благодарность Богу и т.д.). Более того, Сомов подвергает осмеянию самую основу идиллии Жуковского - ситуацию простодушного рассказа-угощения. Для достижения этой цели он не только сгущает вульгарность речи рассказчика, не только лишает
37 И потому его пародия - только пародия, в отличие от действительно новаторской вульгаризации поэтического языка, предложенной Катениным. последнюю цельности и осмысленности, но смешивает «Овсяный кисель» с другим произведением Жуковского, написанным в ином жанре. Речь идет о той самой демонической «швейцарской сказке» в гекзаметрах «Красный карбункул» (перевод из Гебеля), которую Измайлов когда-то прочитал на заседании Вольного Общества, и которая изначально воспринималась современниками поэта на фоне его «ужасных» баллад 38 . В этой кровавой истории черт доводит картежника и пьяницу Вальтера до дето-, жено- и самоубийства. В «Соложеном тесте» благостный «Кисель» «немотивировано» смешивается Сомовым с бешеной чертовщиной «Карбункула», а идиллический рассказчик «вдруг» подменяется сказочно-балладным: Вот опять на току за цепы принялись спозаранку, Смолотили снопы и зерно посушили в овине. В мельницу зерна свезли. а там — ах, детушки, страшно! Мельник-колдун, мужичок короток, с локоток, - а бородка Ровно с саженю длиной! У него, бают, люди, в подданстве Вся нечистая сила - и всю подноготну он знает!. Что ж вы зарюмили, дети собачьи? Чего тут бояться? Я вас уйму! Еще поревите! А ты, разюмиха, Слину, смотри, попустил, и нос не утрешь . ну вось я-те! Так надаю треухов, что не вспомнишься., все не уйметесь? Черт же с вами! ступайте вон из избы, негодяи!
Поэты 1820-1830:217) Как видим, вместо трапезы и благодарности матушке и Богу, в пародии Сомова слушатели-детишки грубо изгоняются и поминается черт.
38 Эту сказку-балладу Жуковский имел в виду в своей арзамасской речи 24 декабря, когда говорил о том, что у него в Дерпте родился еще один черт-немец (Арзамас: I, 383-384). Ср. здесь репутацию Жуковского как «чертописца».
Таким образом Сомовым утверждается невозможность и глупость условной (маскарадной) системы отношений между рассказчиком и слушателями (resp. автором и читателями), созданной в «Овсяном киселе». Более того, если история о зернышке заканчивается превращением последнего в овсяный кисель, то история о соложеном тесте завершается упоминанием об ужасном мельнике, напугавшем детишек. Появление мельника здесь, конечно, не случайно: Сомов как бы переводит «Овсяный кисель» на искусственное просторечие старой комической оперы А.О. Аблесимова «Мельник - колдун, обманщик и сват» (1779) 39. «Новаторская» идиллия Жуковского для критика явление, безусловно, архаическое и - ложное. Достаточно привести начальные слова хитрого Мельника, чтобы понять «задний смысл» этой злой пародии:
Смешно, право, как я вздумаю: говорят, будто мельница без колдуна стоять не может, и уж-де мельник всякой не прост: они-де знаются с домовыми, и домовые-то у них на мельницах, как черти, ворочают. Ха! ха! ха!. какой сумбур мелют? а я, кажется, сам коренной мельник (.) а ни одного домового с роду не видывал. А коли молвить матку-правду, то кто смышлен и горазд обманывать, так вот все и колдовство тут. Да пускай что хотят они, то и бредят, а мы наживаем этим ремеслом себе хлебец.
Стихотворная комедия'. 191) Таким образом, «наивный» (в шиллеровском смысле) повествователь «Овсяного киселя» косвенно уподобляется в пародии мельнику
39 Вацуро считает, что в финале пародии Сомов обращается «к ходячему примеру простонародности - сказке о «мужичке-ноготке», на которую ссылался Глаголев в своем печально знаменитом отзыве о «Руслане о Людмиле» (с.127). обманщику, наживающему себе «колдовским» ремеслом хлебец (ср. соложеное тесто). Используя формулировку Ю.Н. Тынянова, в пародии Сомова «[о]бнажается условность системы» «Овсяного киселя» Жуковского и «вместо авторского речеведения появляется речевое поведение автора, вместо речевой позиции - речевая поза». На первый план «выступает авторская личность с бытовыми жестами» (Тынянов: 302), что в нашем случае равносильно дискредитации автора40.
Итак, несмотря на отличия «демократического» вкуса членов «Измайловского» общества от «аристократического» вкуса арзамасцев, «Овсяный кисель» оказался в конечном счете отвергнут и теми, и другими. Мотивы отказа от угощения Жуковского, как мы видели, были разными, но у нас есть основания предполагать существование одной общей - политической - причины. Натуральность (органичность) предложенного кушанья была подвергнута сомнению читателями, осознавшими, что овсяное зернышко поэта выросло не на русском крестьянском поле, как сказано в стихотворении, и не в «теплице истинного вкуса», как полагали арзамасцы, но в дворцовой оранжерее. Полагаем, что происхождение «Овсяного киселя» было взято под сомнение после его публикации в придворном альманахе «Для немногих».
40 Вацуро указал на то, что автограф «Соложеного теста» находится рядом с выписанным Сомовым от руки стихотворением Жуковского «Рыбак», вскоре ставшим объектом не менее едкого разбора. В письме к П.Л. Яковлеву Измайлов рассказывал об ответе Сомова Н.И. Гречу, упрекнувшему его за резкую критику Жуковского «в недостатке вкусу»: «Греч назвал его моською («Ай, моська! Знать, она сильна» и пр.). «Пусть я моська, -возразил Сомов, - однако не из тех, которые лижут задницы» {Поэты 1820-1830: 721).
4. Придворный вкус
В сентябре 1815 года Жуковский был приглашен в Павловск -летнюю резиденцию вдовствующей императрицы Марии Феодоровны. 19 сентября 1815 года поэт писал Вяземскому: «По приезде моем из Дерпта я был в Павловске и прожил там три дни, в которые обедал и ужинал у государыни. Эти три дни были для меня неожиданно приятные: я воображал неловкость - нашел удовольствие именно потому, что сердце, а не самолюбие были тронуты. Наша государыня неизъяснимо приятная. Чего же более для человека, далекого от честолюбия». «Представителем» Жуковского при дворе был секретарь государыни, поэт Ю.А. Нелединский-Мелецкий. «Он был самым нежным, заботливым моим родным, — продолжал Жуковский. - Не забыл обо мне ни на минуту; и все это с такою простотою, с такою непринужденностию» (Жуковский 1980: III, 479). Обстановка семейственной простоты и домашней непринужденности при дворе Марии Феодоровны очаровала поэта. Императрица в самом деле радушно встретила Жуковского и открыла ему двери своего литературного салона - одного из самых блестящих и влиятельных культурных центров России 1810-х годов. На одном из «павловских вечеров» у императрицы Нелединский прочитал «Певец во стане русских воинов» и «многие баллады» Жуковского, из которых более других избранной публике понравилась «Эолова арфа». В начале октября Жуковский написал знаменитую «Славянку» - апологию павловским владениям императрицы Марии. К приятным обедам Жуковского у государыни мы еще вернемся.
С этого времени начинается более чем тридцатилетняя придворная карьера Жуковского: он становится чтецом вдовствующей императрицы, затем учителем русского языка ее невестки, великой княгини Александры Феодоровны, а впоследствии наставником сына последней, наследника престола Александра Николаевича. Начиная с 1815 года Жуковский все более и более связывает свою жизнь и деятельность с жизнью царской семьи, становится поэтом ее радостей и печалей, выразителем и воспитателем ее художественных вкусов. В придворной поэзии Жуковского одно из главных мест занимает образ хранительницы очага Августейшей Семьи, хозяйки павловского дворца Императрицы-Матери. Мы полагаем, что простодушно-изысканный «Овсяный кисель», написанный в 1816 году и опубликованный в придворном сборнике «Для немногих» в 1818 году, был в значительной степени ориентирован на эстетику и мораль «малого двора» государыни.
Лучшим выражением эстетического мировоззрения Марии Феодоровны и плодом ее многолетней деятельности является ее любимый Павловск - «парк личных воспоминаний» {Лихачев: 238). Особую роль в эстетике парка играла буколическая тема, гармонически вписанная в предромантический контекст (см.: Лихачев: 255-256). В первые же годы основания Павловска здесь были построены мыза и молочня с небольшим скотным двором и огородом «для занятий в нем детей ее высочества». Позднее была основана знаменитая Ферма любимое место трудов и отдохновения государыни41. Близость к природе и сельскохозяйственный труд поощрялись Марией Феодоровной. Подражая французской королеве Марии Антуанетте, она сама доила коров42, ее сыновья, великие князья, «отбивали грядки, сеяли, садили», а «великие княжны пололи, занимались поливкою овощей, цветов и т.д.» В час отдыха «августейшая хозяйка, и «работники и работницы» собирались к завтраку, приготовленному в комнатах Шале или на дворе под сенью веранды» (цит. по: Лихачев: 255).
Императрица была гостеприимной и хлебосольной хозяйкой, и молочные продукты были ее любимыми угощениями. Так, посетителям Павловска обыкновенно предлагался простой завтрак, «состоявший из свежего ржаного хлеба, масла, простокваши, творогу, сливок и молока». «Сделали шаг в сад - и вы у ней в гостях! - рассказывал о своем посещении Павловска С. Глинка. - В разных беседках и домиках всякий день приготоволяются разные завтраки; всякий, кто бы он ни был, может прийти пить самые густые сливки и есть лучшее масло и вкусный сыр. Щедрая рука невидимо всех угощает. По окончании работ, крестьяне и крестьянки сходятся у дворца; <.> в одном углу слышен веселый гам играющих в сельские игры; в другой стороне поют песни. Так бывает всякий день. Обладательница сих мест любит, чтоб веселились окружающие ее. <.> Сады здешние имеют то преимущества перед прочими, что в них приятность соединена с пользою» (цит. по: Семевский: 149). «Не излишним, думаю, будет
41 «Ни одно место Павловского сада, - писал в своем путеводителе по Павловску П. Шторх, - не представляет столько удобств для семейственных празднеств, как именно ферма, с ея обширным двором и красивым лугом» {Шторх: 36).
42 Позднее уход за коровами был поручен воспитанницам Воспитательного дома. замечание, - продолжал Глинка, - что Государыня, предпочитая все сытные лакомым блюдам, с особенным удовольствием употребляет русское кушанье и черный решотный хлеб» {Там же. С. 150). Следует добавить, что все эти продукты и кушанья были произведены в самом Павловске.
Жуковский отдал дань буколическим мотивам павловской жизни еще в «Славянке», включающей поэтическое описание фермы и полевых работ:
И вдруг открытая равнина предо мной: Там мыза, блеском дня под рощей озаренна; Спокойное село над ясною рекой, Гумно и нива обнаженна.
Все здесь оживлено: с овинов дым седой, Клубяся, по браздам ложится и редеет, И нива под его прозрачной пеленой То померкает, то светлеет.
Там слышен на току согласный стук цепов', Там песня пастуха и шум от стад бегущих; Там медленно, скрипя, тащится ряд возов, Тяжелый груз снопов везущих. (II, 22) 43
43 Ср. также изящное изображения Фермы Марии Феодоровны, сделанное Жуковским в 1823 году и опубликованное в книге «Шесть видов Павловска, срисованных с натуры В.Ж., оконченных и выгравированных Кларою в Дерпте», СПб., 1824 (этот же рисунок воспроизведен в «Путеводителе.» Шторха 1843 года). Заметим, что Жуковский был частым гостем «завтраков» на Ферме (см., в частности: Русский архив 1901, с. 72).
Привезенная из немецкого Дерпта, «сельскохозяйственная» идиллия «Овсяный кисель» вполне соответствовала буколической эстетике в «немецком вкусе», культивируемой императрицей Марией: сентиментальность, порядок, естественность, свежесть, вера в Провидение, культ трудолюбия, радушие, строгая нравственность44.
В «павловском» интерпретационном плане получают своеобразное освещение такие мотивы и образы идиллии Жуковского, как рост зерна, уборка урожая, тяжелый воз, везущий снопы на мельницу, семейная обстановка, угощение, благодарность детей (государыня постоянно заботилась о воспитании крестьянских детей):
Вот с серпами пришли и Иван, и Лука, и Дуняша; <.> Вот и снопы уж сушили в овине <.> Вот и Гредко потащился на мельницу с возов тяжелым', Начал жернов молотить; и зернышки стали мукою; Вот молочка надоила от пестрой коровки родная Полный горшочек; сварила кисель, чтоб детушкам кушать; Детушки скушали, ложки обтерли, сказали: «спасибо!» (II, 36) Еще раз заметим, что описание простой трапезы у императрицы -лейтмотив почти всех рассказов посетителей Павловска. Сам Жуковский впоследствии вспоминал: «Приглашенных к столу бывало постоянно человек до тридцати. За столом всегда шла оживленная беседа. Императрица потчевала гостей с радушием хлебосольной хозяйки» (цит. по: Чижова: 151). Иными словами, в «придворном контексте» история о кормлении детишек овсяным киселем могла
44 Культ сельского хозяйства отразился и в просветительской деятельности государыни: по ее инициативе были открыты Школа практического земледелия и Училище ботаники и садоводства, находившиеся под ее патронажем. прочитываться как галантный намек на гостеприимство государыни-«матушки», угощающей своих подцанных-«детушек» простой русской едой (органическим продуктом благословенной павловской земли) и приятной беседой. Здесь следует обратить внимание на характерное словечко «родная» в финале идиллии. Подобного слова нет в оригинале Гебеля, но так обыкновенно звали государыню ее «дети» -воспитанницы Общества благородных девиц. Жуковский впоследствии выделил это слово курсивом в «Прощальной песне воспитанниц института при выпуске» (1820):
Как часто здесь видали Мы ту перед собой, Которой имя дали Сердечное: родной! От нас она таила Величество царей И матерью входила В семью своих детей.
И далее:
А мы, прощаясь со слезами С своею милою родной, Ей, в дар за все, обет святой Приносим детскими сердцами: В любви к добру - ее любить, И жизнью - ей не изменить! (II, 190-191) Тот же образ «родной» возникает и в «Прощальной песне» при выпуске 1824 года (И, 238).
Вернемся к теме угощения. Как показала Наталия Сиповская, образ «царственной молочницы», «заботившейся, чтобы даже случайный посетитель ее Молочни мог всегда найти там молоко, сливки, сметану и творог», был «персонификацией идеи Матери-Природы, матери своей земли, не говоря уже о подданных». Этот образ, по словам исследовательницы, опирался «на мощную античную традицию, восходящую к ионическому культу Афродиты-Мпекопитательницы или классическим мифам о Амалтее или млеке Геры, брызги которого образовали эклиптику Млечного пути» (Сиповская). Мы полагаем, что в «придворном плане» идиллия Жуковского может быть прочитана не только как выражение чувства благодарности хлебосольной и мудрой матушке-царице, но и как символическое выражение идеи органической (природной) русской монархии, матерински заботящейся о благе и нравственности подданных. (Весьма показательно для поэтической стратегии и идеологии Жуковского «превращение» немецкого оригинала Гебеля в «чисто русскую» идиллию, а немецкой принцессы Софии Доротеи Вюртембергской - в «чисто русскую» матушку-царицу45).
45 Давно замечено, что «немецкое направление» эстетической программы Жуковского, ставшее очевидным приблизительно с 1816 года, было в значительной степени связано с художественными пристрастиями хозяек «малого двора» (вначале Марии Феодоровны и великой княгини Анны Павловны, а потом Александры Феодоровны). В свою очередь, «никто лучше Жуковского не мог служить посредником между немецкою словесностью и русским двором» (Жуковский 1999: 61). Более того, по словам Карла Зейдлица, самое «присутствие славного русского поэта при дворе немало содействовало тому, что в высшем обществе стали более, чем прежде, заниматься русскою литературою и говорить на отечественном языке» (там же). В известном смысле «вкус русской речи», привитый высшему обществу Жуковским, рождался в результате перевода немецких произведений, нравившихся августейшим немкам. Стоит, однако, добавить, что русофилия «малого двора» сама была производной немецкой ранне-романтической идеологии (симптоматично, что до Жуковского лектором Марии Феодоровны был поэт Ф. Клингер -друг Клопштока и Гете).
Еще одной важной отсылкой к образу Марии Феодоровны в идиллии является описание доброго солнышка, заботящегося о «малюточке» зерне:
Рядится красное солнышко; вот нарядилось, умылось, На горы вышло с своим рукодельем; идет по небесной Светлой дороге; прилежно работая, смотрит на землю, Словно как мать на дитя, и малютке с небес улыбнулось, Так улыбнулось, что все корешки молодые взыграли. «Доброе солнышко, даром вельможа, а всякому ласка!» (II, 34) В пользу «монархического» прочтения «солярного мотива» в идиллии говорят и другие стихотворения Жуковского 1818-1820-х годов, в которых русская царица уподобляется дневному светилу (ср. «Горная песня», 1818; «Государыне Императрице Марии Феодоровне», 1819). Так, в идиллии «Летний вечер» (из того же Гебеля), вышедшей в четвертой книжке сборника «Для немногих», государыня выведена в образе солнышка, всех согревающего и радующего, а в образе ясного месяца, с которым, увы, никак не может встретиться матушка-солнце, изображен император Александр, находившийся постоянно в разъездах (во время написания идиллии государь был в Москве46). Труды солнышка описываются в «летней» идиллии в соответствии с уже известным нам органическим принципом изображения павловской жизни государыни:
46 Очевидно, «дворцовый» подтекст этого стихотворения был ясен для арзамасских друзей поэта. Так, Вяземский в письме к А.И. Тургеневу от 22 ноября 1821 года возмущался републикацией «Летнего вечера» в «Сыне отчества» без необходимого разъяснения, что стихотворение Жуковского было рассчитано не на «простолюдинов» (как оригинал), а «на немногих» и «что такое эти «Немногие»!» Здесь же Вяземский говорит, что большому поэту можно позволить, «если охота есть, соваться в сплетни семейныя солнца с месяцем» (OA: II, 226).
Везде ж работа: на горах, В долинах, в рощах и лугах; Того согрей; тем свету дай И всех притом благословляй. Зерну скорлупку расколи И молодую из земли Былинку выведи на свет; Тех приюти между ветвей; А тех на гнездышке согрей.
А где под острою косой Трава ложится полосой, Туда безоблачно сияй И сено в копны собирай Чтоб к ночи луг от них пестрел И с ними ряд возов скрипел. и т.д. (II, 85-86)47 Заметим, что под «молодой былинкой», которую выводит в свет солнышко, нужно понимать в контексте сборника «Для немногих» не столько воспитанниц государыни, сколько ее юную невестку, великую княгиню Александру Феодоровну, которую она опекала в 1817 - начале
47 В кругу Марии Феодоровны созданная Жуковским аллегория «благотворящее солнышко - императрица Мария» стала канонической. Ср. в известном «Васильке» И.А. Крылова, написанном государыне в знак благодарности за ее заботу о больном баснописце: «О вы, кому в удел судьбою дан // Высокий сан! // Вы с солнца моего пример себе берите! // Смотрите: // Куда лишь луч его достанет, там оно // Былинке ль, кедру ли - благотворит равно, // И радость по себе и счастье оставляет; // Зато и вид его горит во всех сердцах, - // Как чистый луч в восточных хрусталях, // И все его благославляет» (цит. по: Семевский: 202). Вообще мотив всенародной благодарности императрице Марии является центральным в посвященных ей произведениях Жуковского (вплоть до стихотворений на смерть государыни в 1828 году).
1818 и которой Жуковский адресовал свой альманах. Действительно, публикация идиллии в февральской книжке «Для немногих» неожиданно придала рассказу о зернышке новое звучание, понятное только близким принцессы. Так, описание «свадьбы» и созревания «былиночки» читается как простодушная аллюзия на беременность великой княгини:
Наша былинка стоит, как невеста в уборе венчальном.
Вот налилось и зерно и тихохонько зреет; былинка
Шепчет, качая в раздумье головкой; я знаю, что будет.
Смотришь: слетаются мошки, жучки48 молодую поздравить,
Пляшут, толкутся кругом, припевают ей: многие лета".
Что-то былиночка делает? О! уж давно пополнела. (II, 35-36)
Как известно, 17 апреля 1818 года Александра Феодоровна разрешилась от бремени сыном Александром - событие, воспетое Жуковским в известном послании на рождение великого князя, также опубликованном в альманахе «Для немногих». Ср. также, в связи с органической темой идиллии, мотив возрастания прекрасной души немецкой принцессы на благо ее нового отечества в известном мадригале «К портрету великой княгини Александры Феодоровны», написанном поэтом в 1817 году:
Для нас рука судьбы в сей мир ее ввела;
Для нас ее душа цвела и созревала',
Как гений радости, она пред нами стала,
48 Заметим, что в дружеском кругу поэта часто звали «жуком» или «жучком» (ср. остроумную гипотезу Андрея Немзера о «жуковском подтексте» известного пушкинского стиха «жук жужжал» из второй главы «Евгения Онегина» (Немзер 2000).
И все прекрасное в себе нам отдала! С веселой младостью мила, как упованье! В ней дух к великому растет и возрастет49; Она свой трудный путь с достоинством пройдет: В ней не обманется России ожиданье! (И, 63) Вообще в куртуазной поэзии Жуковского 1818-1820-х годов следует выделить характерную «цветочную тему», поэтически преломляющую павловский культ цветов и дворцовые геральдику50 и предание (стихотворения «Цветы», 1818; «Цвет завета», 1819; «О дивной розе без шипов.», 1819; «Розы расцветают.», 1820). Знаменательно, что в этом придворном «цветнике», питаемом лучами августейшего солнца, находит свое место и «порхающий» поэт (ср. «Мотылек и цветы», 1824).
Наконец, в идиллии нашла отражение и тема материнской заботы государыни об отечественной литературе. Мы полагаем, что «зерно» стихотворения зародилось в тот самый осенний день 1815 года, когда Жуковский вместе с Гнедичем и Крыловым был приглашен в гости к императрице. Н.И. Гнедич оставил воспоминания об этом важном визите. Его письмо, опубликованное в 1914 году Георгиевским, представляет собой своеобразные «мечтания за трапезой» у Марии Феодоровны. Гнедич восторгается простотой, ласковостью и
49 Интересно, что именно этот стих «переадресовал» Жуковскому Н.М. Карамзин, посмеивавшийся над куртуазным воодушевлением поэта: «.летний двор приводит его в рассеяние, не весьма для муз благоприятное <.> Он еще молод: авось и встанет и возрастет*.» (цит. по: И, 532).
50 Кульминацией «цветочной темы» являются стихотворения поэта 1821 года, посвященные явлению Лаллы Рук (Александры Феодоровны) на берлинском «празднике цветов» (1821). Образ венца из белых роз (геральдический знак Александры Феодоровны) на долгие годы становится одним из самых важных символов поэта (см. Виницкий 1998: 41-54). веселостью «высочайшей Угостительницы», ее трогательною заботливостью о писателях, живым разговором, наконец, глубиною ее литературных суждений, которые - мечтает он - должны принести много пользы отечественной словесности:
Государи иногда и без любви к словесности покровительствуют писателей, но это внимание, это живое чувство наслаждения, с каким Государыня слушает произведения русских писателей, не есть одна наружность: они рождены истинною любовью к самой словесности <.> Потомственный наблюдатель, рассматривая ход искусств и словесности в нашем отечестве, без сомнения должен будет сказать, что в то время, когда благословенный Александр пожинал лавры на полях бранных, мудрая Матерь его собственными руками питала сие древо наук, им насажденное, которого благотворныя ветви осеняют теперь всю пространную Россию. Так я сам с собою пророчествовал, мечтая за ужином, и и едва было не пропустил мимо слуха речей Государыни, ко мне обращенных, насчет моего нерасположения к ужину СГнедич 1815).
Обратим внимание на роль «ботанической» аллегории в этой апологии и ее соседство с темой еды. Знаменательно, что после ужина И.А. Крылов, по просьбе императрицы, читал свою любимую басню «Листья и Корни», в которой с помощью «растительной» аналогии подчеркивал, «что главное в государственной жизни - это устои, корни; блестящая, но поверхностная заемная культура недолговечна», и страшно, «если она подорвет основы народного мировоззрения» (Алътшуллер: 181). Как точно заметил исследователь, чтение этой басни навело присутствующих на разговор «о красоте, силе и великолепии языка русского» и вызвало «сетование императрицы на воспитание, «от простоты удаленное» (там же). Отметим также приведенные Гнедичем патриотическое высказывание императрицы «о превосходстве языка нашего пред многими Европейскими» и рассуждение о пользе классического образования, (с. 109). Гнедич не преминул указать, что государыня полностью поддержала его начинание, высказалась о «приятности русского экзаметра» и признала его «превосходство для перевода Омера». Как видим, Мария Феодоровна была прекрасно осведомлена - несомненно через Уварова - как о современной дискуссии о гекзаметре, так и о содержании программной речи Гнедича 1 января 1814 года «о причинах, замедляющих успехи нашей словесности». Чтение стихов поэтами и разговор с государыней продолжались в общей сложности несколько часов. Перед нами несомненная попытка императрицы (и ее дочери Анны Павловны, присутствовавшей не только познакомиться с новыми произведениями наиболее интересных ей авторов, представляющих разные направления в современной поэзии (условно говоря, «балладно-элегическое», «эпическое» и «басенное»), но и высказать им свои взгляды и пожелания, взять русскую словесность под свою материнскую опеку. В ответ она, разумеется, должна была услышать слова и стихи, полные благодарности.
Простонародную» гекзаметрическую идиллию «Овсяный кисель» можно считать одним из итогов литературной беседы за ужином у Марии Феодоровны. Эта идиллия, рассмотренная в придворном контексте, отражает консервативную идеологическую программу «павловского романтизма»: требования простоты, естественности, верности национальным устоям (корням); очищение вкуса и «исправление» нравственности посредством приобщения русской словесности к поэзии и метрам древних (черты «оленинской» программы); дух благородной семейственности под покровительством монархини51. Хотя у нас нет сведений о том, как воспринималась идиллия «Овсяный кисель» при дворе, похоже, что ее консервативно-монархический «привкус» был ясен либералам и демократам рубежа 1820-х годов52. Между тем рассказанная поэтом история о зернышке перерастает эстетику и идеологию «малого двора» точно так же, как и эстетические и идеологические воззрения писателей аристократического и демократического «цехов». От вопроса о вкусе киселя необходимо перейти к вопросу о смысле его истории, который начинает раскрываться в более широком - общеромантическом -контексте.
51 В известном смысле русская гекзаметрическая идиллия Гнедича «Рыбаки», опубликованная в 1822 году, также отвечала взглядам Марии Феодоровны (ср. образ вельможи - покровителя муз в идиллии).
52 Таким образом, шуточный дифирамб юного Пушкина Жуковскому-Тиртею, славившему в стенах «Арзамаса» «кисель и Александра» получает лукавое каламбурное звучание: придворный поэт действительно славил в своих стихотворениях, прочитанных в «Азамасе» («Овсяный кисель» и «Певец в Кремле») августейших мать и сына.
5. Романтический план
О чем эта идиллия? В позднейших примечаниях и предисловии к стихотворению в «Трудах» Московского общества любителей российской словесности Жуковский подчеркивает аллегоризм Гебеля и дает несколько толкований его идиллии: 1) о сельской жизни и «судьбе смиренного земледельца и пастуха», его полевых трудах, радостях и заботах; 2) о пробуждении жизни в неодушевленной природе; 3) о таинственном Провидении и всеобъемлющей любви Бога («Говоря о простой былинке, он возбуждает в душе Читателя прекрасные мысли о Провидении <.> Каждое растение имеет своего Ангела; жребий невидимого зародыша также занимает всеобъемлющую любовь Создателя, как и блистательный жребий планеты»); 4) о человеческой жизни («И тленная былинка неприметно становится эмблемою человеческой жизни»). Общим знаменателем всех этих разъяснений является тема незримого развития (природа, судьба, пробуждение веры, действие Провидения, жизнь человека). История растущего колоса как бы фокусирует возможные интерпретации стихотворения.
Остановимся сперва на жанровой мотивации «растительной» темы стихотворения. Михаил Бахтин видел в «Овсяном киселе» блестящую иллюстрацию земледельчески-трудовой идиллии, в которой земледельческий труд преображает все моменты быта, лишает их частного, чисто потребительского, мелкого характера, делает их существенными событиями жизни. Так, едят продукт, созданный собственным трудом; он связан с образами производственного процесса; в нем - в этом продукте - реально пребывает солнце, земля, дождь (а не в порядке метафорических связей). <.> [3]а едой сходятся поколения, возрасты. Типично для идиллии соседство еды и детей (Бахтин: 376). Темы роста, труда, еды и детей органически присущи этому жанру. Однако в «Овсяном киселе» к ним добавляется еще одна тема -говорения, устной речи. Все, что описывается и происходит в идиллии, находится в пределах слова анонимного рассказчика. «Овсяный кисель» - не просто продукт совместной деятельности природы и людей, но и продукт речи — история, само стихотворение.
В письме к А.И. Тургеневу Жуковский назвал идиллию Гебеля совершенно новым и не известным еще у нас родом поэзии. В таком случае перевод идиллии - попытка познакомить русских читателей с этим новым и привлекательным родом. Решение настоящей задачи достигается поэтом не механистически (перенос чужой формы на русскую почву), но органически: Жуковский сам создает новую форму, не только совместимую с национальной почвой (ср. у Вацуро: «характер создавался не "этнографическим" путем, через бытовые детали, но через их субъективное освещение, через лексико-интонационный строй устной бытовой речи, включающей просторечие.» [с. 125]), но и способную давать новые всходы («переведу еще многое»).
Замечательно, что описанная выше «ситуация "Овсяного киселя"» позволяет Жуковскому создать иллюзию рождения и развития этого «нового рода» на глазах читателя-слушателя. Стихотворение само оказывается аналогом растения, превращающегося постепенно из зерна в кушанье (продукт деятельности природы и поэта). Иными словами, в эстетическом плане «Овсяный кисель» представляет собой автометаописательное стихотворение: оно о том, как творится, вырастает и преподносится читателям новая поэтическая форма. Образ овсяного киселя может быть истолкован здесь как метафора поэтического слова, естественной, совершенной в своей простоте и непорочности поэзии (то есть это синоним таким традиционным метафорам поэтической речи как мед стихотворства или кастальская влага). Заметим, что в том же 1816 году Жуковский обращается к теме поэтического слова как божественного угощения, приносящего душевный покой и пророческий дар: Чем угощу я, Земли уроженец, Вечных богов? <.> Нектара чашу Певцу, молодая Геба, налей! Шумит, заблестала Небесная влага, Спокоилось сердце,
Провидели очи! («Явление богов» [Из Шиллера])53 [II, 53]
Совершенно очевидно, что тема и форма «Овсяного киселя» включают его в идеологический контекст европейского романтизма (не
53 Шиллер видел в поэзии силу, восстанавливающую утраченное единство человеческой личности и, таким образом, спасающую ум от преждевременной старости. В своем «конспекте» статьи «О стихотворениях Бюргера», Жуковский выделил следующую фразу: «Она [т.е. поэзия, - КВ.] могла бы явиться юношески цветущей Гебой, прислуживающей в чертоге Юпитера бессмертным богам» (Янушкевич 1984: 177). случайно неоклассические противники идиллии рассматривали ее как «уродливое порождение романтической моды»54). Так, образ незримо растущего злака - один из архетипических в раннеромантической критике 1770-1810-х годов, противопоставлявшей идею органического развития мира механицизму неоклассической эпохи. Организующую роль этот архетип играл в мировоззрении Гердера, которого Жуковский штудировал в 1816 году55. В эссе Гердера «Vom Erkennen und Empfinden» (1778) - этом, по замечанию М. X. Абрамса, «переломном пункте в истории идей» нового времени, - важное место занимает изображение растения, во многих деталях совпадающее с аллегорическими рассказом Гебеля-Жуковского. Ср.:
Sieh jene Pflanze, den schoenen Bau organischer Fibern! Wie kehrt, wie wendet sie ihre Blatter, den tau zu trinken, der sie erquicket! Sie senkt und drehet ihre Wurzel, bis sie stehet: jede Staude, jades Baumchen beugt sich nach frischer Luft, so viel es kann: die Blume oeffnet sich der Ankunft ihres Brautigams, der Sonne. Wie fliehen manche Wurzeln unter der Erde ihren Feind, wie spahen un suhen sie sich Raum und Nahrung! Wie wunderbar emsig lautert eione Pflanze fremden Saft zu Teilen ihres feinern Selbst. Wachst, lebt, gibt und empfangt Samen auf
54 Идиллия, как известна, была подвергнута резкой критике «архаистом» А.Ф. Мерзляковым (бывшим собратом Жуковского по «тургеневскому кружку») в речи, прочитанной в московском Обществе любителей российской словесности в 1818 году (см. М.А. Дмитриев. Мелочи из запаса моей памяти. Москва, 1869, с.168-169).
55 Ср. в первой части «Идей к философии истории человечества» Гердера: «И жизнь нашу можно сравнить с жизнью растения: мы прорастаем, растем, цветем, отцветаем, умираем. . Во всем человек следует высшим законам и, подобно растению, ничего не знает о них. Пока человек растет, пока соки кипят в нем, мир кажется ему радостным, широким! Он протягивает ветви свои во все стороны, думает, что дорастет до неба. . Но вот природа достигла своих целей - и постепенно оставляет человека.» (Гердер: 40; перевод А.В. Михайлова). den Fittigen des Zephyrs <.> indes altet sie, verliert allmahlich ihre Reise zu empfangen und ihre Kraft, erneut zu geben, stirbt - ein wahres Wunder von der Macht des Lebens und siener WUrkung in einem organischen Pflanzenkoerper. <.>
Das Kraut zehrt Wasser und Erde und lautert sie zu Teilen von sich hinauf: das Tier macht unedlere Krauter zu elderm Tiersafte; der Mensch verwandelt Krauter und Tiere in organische Teile seines Lebens, bringt sie in die Bearbeitung hoherer, feinerer Reise {Herder: VII, 175-6). Ср. с «Овсяным киселем» Жуковского: листки распустила. кто так прекрасно соткал их? Вот стебелек показался. кто из жилочки в жилку Чистую влагу провел от корня до маковки сочной? Вот проглянул, налился и качается в воздухе колос. Добрые люди, скажите: кто так искусно развесил Почки по гибкому стеблю на тоненьких шелковых нитях? <.> Вот уж и цветом нежный, зыбучий колосик осыпан: Наша былинка стоит, как невеста в уборе венчальном. Вот налилось и зерно и тихохонько зреет <.> <.> Уж давно пополнела;
Много, много в ней зернышек; гнется и думает: «Полно Время мое миновалось.» <. >и зернышки стали мукою. (И, 35-36) И у Гердера и у Жуковского растение прекрасно, его рост нетороплив и незрим; земля, солнце и свежий воздух - стимулы его роста; и там и там растение уподобляется невесте, ждущей своего жениха; и у
Гердера и у Жуковского оно взрослеет, наливается соками, умирает и превращается в продукт, питательный для человека.
В эстетике Гердера образ незримо растущего злака выступает как прототип органического развития человека, языка56 и искусства на национальной почве. Так же естественно, по Гердеру, развивается и сознание гения (Абраме указывает, что это органическое толкование до поры до времени не зримой свету гениальности предвосхищает воззрения Шиллера, Фихте и других теоретиков немецкой школы философии). У позднейших романтиков растение используется как прототип природы и человека, истории и литературы, разума и поэтического воображения, творчества в целом и отдельного произведения в частности (Abrams 1953: 207-208).
Между тем у Жуковского колос растет не сам по себе, не в силу одному ему присущей способности к росту и абсорбции, но по воле Провидения и благодаря всеобъемлющей любви Господа. История о колосе, рассказанная наивным повествователем, имеет характер аллегории, питаемой традиционными религиозными образами и идеями. В определенном смысле Жуковский возвращает органическую метафору Гердера-романтиков в ту смысловую среду, откуда она родом.
56 Интересно, что в одной из своих записей, сделанных по ходу чтения трактата Гердера «О происхождении языка» («Preisschrift tlber den Ursprung der Sprache», 1770), Жуковский подхватывает органическую метафору Гердера: «Замечать за детьми - нам способ знать, как составился первый язык. <.> Сравнить с растением. Первый человек и язык вместе» (Реморова: 139).
6. Религиозный план
Уже первое, арзамасское, чтение идиллии актуализировало рождественский характер стихотворения - приуроченность к православному Сочельнику. По традиции, кисель (или кутью) едят всей семьей в самом конце строгого поста, который хранится до вечерней звезды. Считается, что, рожденное из «мертвого» зерна, обрядовое кушанье символизирует возрождение к новой жизни, победу над смертью.
Христологический план «Овясного киселя» очевиден. Рассказанная в идиллии история о зернышке восходит к нескольким евангельским прототипам. Прежде всего это парафраз известной притчи Христа о семени, которое растет незаметным образом (эта притча встречается только в евангелии от Марка):
И глаголаше: тако есть (и) Царствие Божие, якоже человек вметает семя в землю, и спит, и востает нощию и днию, и семя прозябает и растет, якоже не весть он. От себе бо земля плодит прежде траву, потом клас, таже исполняет пшеницу в класе. Егда же созреет плод, абие послет серп, яко наста жатва (Мк: 4,26—29). Ср.: у Жуковского:
В поле отец посеял овес и весной заскородил. Вот Господь Бог сказал: поди домой, не заботься; Я не засну; без тебя он взойдет, расцветет и созреет. . в каждом зернышке тихо и смирно Спит невидимкой малютка-зародыш. . и растет, и невидимо зреет. как же он зябнет! как ноет!
Вот стебелек показался.
Вот проглянул, налился и качается в воздухе колос.
Вот налилось и зерно и тихохонько зреет\ Вот уж пожали и рожь, и ячмень, и пшеницу, и просо.
Что-то былиноча делает? О! уж давно пополнела;
Много, много в ней зернушек; гнется и думает: «Полно;
Время мое миновалось.» (И, 35-36) Притча Иисуса о незримо растущем зерне входит в число притч о Царствии Божием - едва ли не самых сложных для интерпретации (см.: Kermode). Ее традиционное (и явно не исчерпывающее) истолкование сводится к тому, что семя есть Слово Божие, а почва - душа человека. Хотя видимые результаты проповеди Христа могут показаться не скоро, семя непременно даст всходы, потому что душа человека по своей природе христианка (изречение Тертуллиана, ценимое Жуковским). Иначе: христианство есть естественная, органическая религия. Под урожаем и жатвой обычно понимаются земные плоды христианской проповеди или конец мира.
Идиллию Жуковского сближает с притчами Христа о семени и жатве не только сюжет, но и сами форма и «ситуация» стихотворения: устный рассказ с моралью, адресованный детям (ср.: «Слушайте ж, дети. в поле отец посеял овес.» и «[С]лышите: се изыди сеяй сеяти» [Мк: 4,3]). Аллюзия на притчу Иисуса о зерне делает овсяный кисель не только даром Бога (аллегорический план, актуализированный в молитве перед трапезой в самом начале стихотворения), но непосредственно аналогом слова Божия, адресованного «малым детям», то есть пастве. Еще одна притча Иисуса, отозвавшаяся, по видимому, в идиллии о киселе, - притча о закваске, которую некоторые комментаторы сближают с историей зерна, растущего незримо (Мф. 13, 33):
Ину притчу глагола им: подобно есть царствие небесное квасу, егоже вземши жена скры в сатех трех муки, дондеже вкисоша вся.
Ср. у Жуковского: «. зернышки стали мукою; // Вот молочка надоила от пестрой коровки родная // Полный горшочек; сварила кисель, чтоб детушкам кушать.»
Вообще жанр притчи (христианской загадки-поучения) очень важен для поэтических поисков Жуковского второй половины 1810-х годов, направленных, как мы полагаем, на создание принципиально новой системы отношений между автором, произведением и читателем. Христос, по Марку, говорил притчами для простых людей, которые еще не были готовы осмыслить слово Божие. Значение притчи должны были понять Его ученики, то есть немногие избранные (у Марка даже они не смогли этого сделать). Иначе говоря, парадокс этого жанра в том, что будучи простым по языку и фабуле, он оказывается глубоким и до конца не познаваемым по своему тайному смыслу (Царство Божие). Думается, многопланность притчи, предполагающая разные степени интерпретаторской компетентности, и была особенно привлекательна для Жуковского.
Простонародность, безыскусность, наивность и символичность гебелевского рассказа были осмыслены русским поэтом как черты истинно христианской поэзии, наиболее ярко представленной в притчах Иисуса (то есть в «аутентичном» послании Спасителя).
Овсяный кисель» Жуковского явился опытом создания подобной поэзии - христианской не по сюжету и персонажам, но по внутренней форме и ожидаемому воздействию на слушателя. Поэт выступает здесь как проповедник, его стихотворение как сладкое и душеполезное слово, а история о зерне как притча-загадка, адресованная читателям.
Разгадать загадку не так-то просто, ведь история зерна раскрывается в разных контекстах по-разному, она органически (динамически) полисемична. На самом обыденном, профайлом, уровне можно удовлетвориться аналогией, приведенной рассказчиком: жизнь колоска - жизнь человека. В аллюзионном плане эта история может быть прочитана как шутливое преломление литературных споров об органических формах стиха, как нравственная проповедь, доступная простым людям, или выражение благодарности августейшей попечительнице крестьян, сирых и литераторов. В романтическом истолковании под историей растения можно понимать поэтическое произведение, «новый жанр», - живое слово самого поэта. Наконец, на религиозно-символическом уровне прочтения растущий колос - это и слово Божие, которое проникает в души детей, и царство Божие, которое наследуют, по словам Христа, дети, и душа человека, созревающая для смерти-жатвы и другой жизни.
Последняя интерпретация позволяет, в частности, объяснить одно странное противоречие в тексте идиллии. Речь идет об удивительной (а 1а граф Хвостов!) перемене пола "героя" стихотворения овсяного зернышка: до наступления весны о нем говорится исключительно в мужском роде («долго он. спит», «вот он лежит в борозде», «выглянул он из земли», «как же он зябнет.» и т.д.), после - исключительно в женском («наша былиночка», «листки распустила», «молодая», «пополнела»). Очевидно, эта перемена связана с тем, что во второй части говорится о пробуждении и цветении души: Наша былинка стоит, как невеста в уборе венчальном. Смотришь слетаются мошки, жучки молодую поздравить, Пляшут, толкутся кругом, припевают ей: «многие лета». Символический образ невесты переводит историю о зерне в историю о душе, ожидающей своего жениха (заметим, что мистический брак -сюжет баллады «Вадим», которую поэт читал на том же заседании «Арзамаса»).
История былиночки-души есть история ее испытаний (холод и голод зимой), сомнений и искушений (маловерие, уныние). Но Господь всегда приходит ей на помощь и посылает пищу и тепло. Зернышко полностью предано Его воле. Можно сказать, что история колоса есть поэтическая иллюстрация молитвы «Отче наш», которую дети читают в самом начале стихотворения и мотивы которой пронизывают текст идиллии: «Господь Бог ангела шлет к нему с неба: «дай росинку ему и скажи от Создателя: здравствуй»; «.и вам доведется // Вчуже, меж злыми, чужими людьми, с трудом добывая // Хлеб свой насущный.». Ср. также с мотивами идиллии (цветение колоса, его маловерие зимой) стихи из евангелия от Матфея, разъясняющие «Отче наш»: «И об одежде что заботитесь? Посмотрите на полевые лилии, как они растут: не трудятся, не прядут; Но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них» (Мф. 6, 28-29); «Итак не заботьтесь и не говорите: "что нам есть?" или "что пить?" или: "во что одеваться?"» (Мф. 6, 31). Идиллию о зернышке можно прочитать и как произведение о непосредственной и чистой вере, которую пиетист Жуковский понимал как полное вручение себя в волю Создателя.
Начинающееся с предобеденной молитвы, стихотворение заканчивается благодарностью Господу за пищу: «Детушки скушали, ложки обтерли, сказали: "спасибо"».
Итак, традиционно идиллические темы покоя, органического роста, еды, труда, детей, солнца, урожая и смерти преображаются Жуковским в религиозные символы. Эта попытка создания религиозной идиллии легко вписывается в современный поэту идеологический контекст. Вторая половина 1810 - начало 1820-х годов в России - это не только эпоха бурной полемики о художественном слове и русской идиллии, время расцвета «придворной эстетики» и первых успехов русского романтизма, но и период активной деятельности русского Библейского общества по распространению Слова Божия (то есть переводов Евангелия) среди народов Российской империи на национальных языках. Как известно, император Александр принимал самое живое участие в деятельности Общества ив 1816 году инициировал перевод Евангелия на русский язык. По словам Президента Библейского общества, император «сам снимает печать невразумительного наречия, заграждавшую доныне от многих из Россиян евангелие Иисусово, и открывает сию книгу для самых младенцев народа, от которых не ее назначение, но единственно мрак времен закрыл оную» (Пыпин: 56; ср. с «младенцами народа» детей в идиллии Жуковского). Общедоступность Библии не означала профанацию сакрального текста: «Осознававшийся как многоуровневый, текст Библии <. .> мог нести совершенно различную информацию для различных в своей "посвященности" читателей и раскрываться им постепенно - в соответствии с их духовным ростом» (Курилкин: 44).
Образы из притч Иисуса о зерне и закваске часто встречаются в религиозно-мистической литературе эпохи. Нередко они сопровождается эсхатологическими мотивами (урожай, жатва). Так, в «Тоске по отчизне» Юнга-Штиллинга о близких временах говорится: «Воскисает и иный таковый же благотворный квас. Да распространит Сеяй огнем паче и паче свое сеяние! Молите Господина жатвы, да изведет делатели на жатву свою» (Штиллинг 1717-1818: V, 245-246). Заметим, что эсхатологические ожидания коснулись в этот период и Жуковского (см. следующую главу о балладе «Вадим»).
В этом контексте «Овсяный кисель» оказывается «своим» произведением (возможно, не терпевший мистической проповеди Вяземский это хорошо почувствовал), а темы зерна-слова, рассказа-проповеди, детей-паствы приобретают конкретно-историческое звучание. Не случайно идиллия имела определенный резонанс в масонской среде. Так, в масонском, арсеньевском, фонде нам удалось обнаружить стихотворение в гекзаметрах, озаглавленное «Молитва. После стола» (ОР РГБ, ф.14, #345: л.20), начинающегося со слов: Boiy подателю благ, братья! сердец сочетаньем Дань принесем. О Творец! - дань благодарности чистой. Хотя это ритуальное стихотворение не датировано и мы пока не знаем, кто его автор, полагаем, что оно было написано после 1816 года как отклик на идиллию Жуковского, воспринятую как образец.
Подведем итоги. «Овсяный кисель» - опыт создания христианской идиллии-притчи, пересаженной с «базельской» на русскую почву и органически произрастающей на ней. Идиллический поэт оказывается здесь сеятелем Слова, равным проповеднику или ученому переводчику из Библейского общества, ибо он выполняет ту же задачу. Такой взгляд придавал поэзии гораздо более высокий культурный и общественный статус (отсюда прямая дорога к позднему представлению о поэзии как «сестре религии небесной»). При этом мистико-религиозное содержание стихотворения вовсе не исключало литературной полемики, нравственной проповеди или куртуазного смысла, возникавших «по пути» к цели. Напротив, религиозная семантика «вырастала» из бытового контекста, поднимая (переводя) характерные для последнего темы и проблемы на более высокий идеологический уровень («сюжетным» аналогом такого семантического построения могут служить арзамасские и «павловские» послания Жуковского, устанавливающие неразрывную телеологическую связь между низким и высоким, шуткой и лирикой, землей и небом, бытом и религией). Выбор русского киселя в качестве праздничного угощения был символичен. Поэт как бы приглашал за рождественский стол соотечественников самых разных убеждений, состояний и вкусов. Но званые не оказались избранными («немногими»), способными оценить универсальные качества предложенного поэтом угощения и услышать за словами рассказчика Слово Спасителя. Иначе говоря, семантический универсализм идиллии, как бы перерастающей (но не отменяющей!) частные эстетические и интерпретационные планы, не мог быть воспринят в эпоху разобщенного, замкнуто-«цехового», до-романтического существования читательских кругов/вкусов («арзамасский», «придворный», «измайловский», «университетский», «библеический» и т.п.). Очаровательный «Овсяный кисель» тек «по усам» разных читателей Жуковского, но не попадал в рот. К тому же период религиозной ажитации русского общества скоро прошел, и новые «дети»-читатели жаждали совершенно иной пищи.
В 1823 году ученик Жуковского Пушкин обратился к другой притче о сеятеле и семени. В его остро политической версии поэт оказался непонятым пророком, поэзия - гордой и независимой силой, а «мирные народы» - стадами, которые «должно резать или стричь». И хотя лирический герой стихотворения жаловался читателю, что бросал «живительное семя» понапрасну, пушкинское переложение «басни умеренного демократа И.Х.» дало небывалый урожай в истории русской поэзии и критики. Позволительно заметить, что «гордое презренье» и риторическое дистанцирование от «жалкой» и «бесплодной» толпы всегда казались у нас привлекательнее и поэтичнее, нежели стремление к медленному возделыванию эстетического вкуса, «душевной почвы» и религиозного воображения читательской публики. Кисель головы не кружит.
ЧАСТЫ
Небесный Ахен Поэтическая историософия Жуковского 1816-1821 годов
Похожие диссертационные работы по специальности «Русская литература», 10.01.01 шифр ВАК
Поэзия А.А. Дельвига в контексте литературного развития 1810 - 1830-х годов: Традиции и новаторство2004 год, доктор филологических наук Жаткин, Дмитрий Николаевич
Жанр идиллии в русской романтической поэзии первой трети XIX века2006 год, кандидат филологических наук Быченкова, Светлана Васильевна
В. А. Жуковский и Ф. Шиллер: Поэтический перевод в контексте русской литературы2001 год, кандидат филологических наук Шаманская, Людмила Петровна
Поэзия В.А. Жуковского в истории русской пародии2007 год, кандидат филологических наук Лопатина, Евгения Евгеньевна
Стихотворные повести В.А. Жуковского 1830-х гг.: проблемы перевода и мифопоэтики2005 год, кандидат филологических наук Никонова, Наталья Егоровна
Заключение диссертации по теме «Русская литература», Виницкий, Илья Юрьевич
Заключение
С.П. Шевырев в знаменитой речи, посвященной памяти Жуковского, говорил: «До Жуковского Русская поэзия носила всего более современный характер и откликалась на громкия события государства. Мир души, открытый Жуковским для поэзии, разрушил эту связь ея с случайными отношениями времени: не может быть годов и чисел на тех песнях, которыя "зараждает глубина души"» (Шевырев: 40).
В настоящей работе показано, что подобное традиционное представление о поэзии Жуковского нуждается в существенной корректировке: отказываясь (в большинстве текстов) от прямого отклика на современные события, столь характерного для неоклассической поэзии, Жуковский создает гораздо более сложную систему поэтического видения истории, где современность занимает важное место как связующее звено между прошлым и будущим, а поэт выступает в роли толкователя истории и предсказателя будущего. Новое видение истории, по Жуковскому, зарождается именно в «глубине души» поэта и, выраженное в его поэтических текстах-«видениях», оказывается способным воздействовать на «души» его читателей-современников. Вопрос о поэтической историософии Жуковского, таким образом, пересекается с вопросами об адекватном способе чтения Жуковского и о его «идеальном» читателе-адресате. Ниже мы коротко подведем итоги настоящего исследования:
1. В работе высказан тезис о теснейшей связи поэтической системы
Жуковского с динамикой современного ему исторического процесса и предложена новая концепция художественной эволюции поэта в 1810-1840-е годы.
2. Изучены механизм и формы превращения Жуковским современного исторического материала в поэтический образ-идею.
3. Предложены новая методология символического прочтения произведений Жуковского и, соответственно, новые интерпретации таких программных разножанровых текстов поэта, как повесть в стихах «Двенадцать спящих дев», идиллия «Овсяный кисель», баллады «Граф Гапсбургский», «Торжество победителей» и эпическая поэма «Одиссея». При этом особый акцент ставился на пересечении индивидуального «поэтического кода» (В.Н. Топоров) Жуковского и «горизонта ожиданий» непосредственных адресатов его произведений (арзамасский, дерптский, придворный круги).
4. Выявлены многочисленные исторические, литературные, живописные, музыкальные и религиозные аллюзии и подтексты произведений Жуковского, корректирующие, а иногда радикально переосмысляющие традиционные представления об этих текстах.
5. Выявлены и исследованы важные символические темы в творчестве Жуковского, придающие единство его художественно-идеологической системе (темы роста зерна, бури и тишины, радуги ковчега, привидений, казни и др.)
Поэтическая семантика и историософия Жуковского впервые изучены в широком историко-культурном контексте 1814-1850-х годов, включающем:
• романтическую философию и эстетику (философия истории Канта, органистическая теория Гердера, представления о национальном поэте Шиллера и о поэте для посвященных Новалиса);
• западные религиозно-мистические движения, оказавшие существенное влияние на формирование идеологии Жуковского (немецкие «пробужденные», спиритуалисты 1840-х годов);
• политические «сценарии власти» царствований русского императоров Александра I, Николая I, а также прусского короля Фридриха;
• романтическую эстетику «малых дворов» русских императриц («органический» Павловск и «рыцарский» Коттедж в Петергофе);
• наконец, идеологические и эстетические воззрения, характерные для дерптского, арзамасскогоб дюссельдорфского и франкфуртского кружков поэта.
7. Впервые «дворцовый романтизм» Жуковского изучен как особая поэтическая идеология, вписывающяяся в контекст родственных политико-эстетических утопий Новалиса и Жан Поля.
8. Показано, что поэтическая историософия и «историческое воображение» Жуковского являются вариантами общеромантического видения истории, приближающейся к своему финалу («романтический хилиазм»), и поэта как толкователя символического значения современных событий и предсказателя грядущей развязки. При этом конкретизированы значения таких затемненных от долгого употребления терминов как поэтическое вообраэюение, миссия поэта, романтическое видение, романтический историзм.
9. Высказан и обоснован тезис о типологическом родстве «успокоительной» романтической системы Жуковского с идеологией немецкого бидермайера, стремившегося к «укрощению» (Номояну) крайностей раннего романтизма и созданию стабильной эстетической системы, противостоящей разрушительной силе социальных стихий.
10. Исследована эволюция «бидермайеровского» романтизма Жуковского как реакции на кардинальные исторические перемены, свидетелем и участником которых он был. В творчестве поэта середины 1810 - начала 1850-х годов выделено три самодостаточных и отделенных друг от друга годами творческого «молчания» периода, представляющих собой три разные ответа романтика на глобальные исторические перемены: завершение наполеоновских войн и утверждение «вечного мира» («после истории»); эпоха исторических катаклизмов, начавшихся с восшествием Николая I на русский престол («внутри истории»), и революции в Европе конца 1840-х годов («в конце истории»);
11.Наконец, предложено новое истолкование консервативной «философии перевода», характерной для художественного мышления Жуковского: перевод как эстетический и моральный принцип восстановления освященного традицией порядка и гармонии.
Настоящее исследование представляет собой новую стадию в изучении творчества одного из самых важных для русской литературы и культуры XIX века авторов.
Работа открывает путь для дальнейшего изучения русской романтической идеологии в ее связи с западной традицией и национальной и европейской историей (поэтическая историософия Пушкина, Лермонтова, Тютчева и т.д.).
Предложенная в исследовании методология прочтения романтических текстов может быть применена и при анализе произведений других авторов, как романтической, так и символистской традиций.
Читать Жуковского не только интересно и полезно, но еще и перспективно для более глубокого понимания русской культуры, давшей в XIX веке глубоко оригинальное и цельное истолкование западной культурной традиции.
Список литературы диссертационного исследования доктор филологических наук Виницкий, Илья Юрьевич, 2005 год
1. Аверинцев - Аверинцев С.С. Двенадцать апостолов // Мифологический словарь. Москва, 1991.
2. Аверинцев Аверинцев С.С. Размышления над переводами Жуковского // Жуковский и литература XVIII-XIX века. М., 1983.
3. Айзикова Айзикова И. А. В.А. Жуковский и Ф. Фенелон // Библиотека В.А.Жуковского в Томске. Часть III. Томск, 1988.
4. Адамович Адамович Г. Собрание сочинений. «Комментарии». Сост., послесл. и примеч. О.А. Коростелева. СПб.: Алетейя 2000.
5. Айхенвалъд Айхенвальд, Ю. Силуэты русских писателей. М., 1994.
6. Аксаков Аксаков А.Н. Разоблачения: история Медиумической коммиссии Физического общества при С.-Петербургском университете с приложением всех протоколов и прочих документов. А.Н. Аксакова. СПб., 1883.
7. Алексеев Алексеев М.П. Русско-английские литературные связи: XVIII век - первая половина XIX века // Литературное наследство. М., 1981. Т.91.
8. Алътшуллер Альтшуллер М.Г. Между двух царей. Пушкин 18241936. СПб., 2003.
9. Алътшуллер 1975 —Алътшуллер М.Г. Крылов в литературных объединениях 1800—1810-х годов // Иван Андреевич Крылов. Проблемы творчества. Под ред. И.З. Сермана. Л.: Наука, 1975. С. 154— 195.
10. Алътшуллер 1984 — Алътшуллер М.Г. Предтечи славянофильства в русской литературе. (Общество «Беседа любителей русского слова»). Анн-Арбор, 1984.
11. Анисимов Анисимов Е. Дыба и кнут. Политический сыск и русское общество в XVIII веке. М.: Новое литературное обозрение, 1999.
12. Анисимов 1998 Анисимов Е. «Народ у эшафота» // Звезда 1998. №11.
13. Арзамас Арзамас. Сборник в двух книгах. М., 1994.
14. Архангелъский Архангельский А.Н. Александр I. М.: Вагриус, 2000.
15. Архив Тургеневых Архив братьев Тургеневых. СПб., 1911. Вып. И.
16. Базанов — Базанов В. Вольное общество любителей русской словесности. Петрозаводск: Гос. изд-во. Карело-Финской ССР, 1949.
17. Барсуков Барсуков Н. Жизнь и труды М.П. Погодина. СПб., 18881901. Кн. I-XXII.
18. Батюшков — Батюшков К.Н. Опыты в стихах и прозе. М.: Наука, 1977.
19. Бахтин — Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М.: Наука, 1975.
20. Бенъян Беньян Дж. Странствование пилигрима. М., 1881.
21. Белинский Белинский В.Г. Полное собрание сочинений. М., 1955.
22. Булгарин Видок Фиглярин. Письма и агентурные записки Ф.В. Булгарина в III Отделение. Издание подготовил А.И. Рейтблат. Москва: НЛО, 1998.
23. Бычков Бычков И. Бумаги В. А. Жуковского, поступившие в Императорскую Публичную Библиотеку в 1884 году. СПб., 1887.
24. Бухмейер Бухмейер К.К. Н.М. Языков // Языков Н.М. Полное собрание стихотворений. М.-Л., 1964.
25. БЭ Библейская энциклопедия. М., 1891.
26. Вайскопф Вайскопф М. Сюжет Гоголя. М., 1993.
27. Вацуро Вацуро В.Э. «Северные цветы». История альманаха ® Дельвига - Пушкина. М., 1978.
28. Вацуро 1978 — Вацуро В.Э. Русская идиллия в эпоху романтизма // Русский романтизм. JL: Наука, 1978. С. 118—138.
29. Вацуро 1994 — Лирика пушкинской поры. "Элегическая школа". СПб.: Наука, 1994.
30. Веселовский Веселовский А.Н. В.А. Жуковский. Поэзия чувства и «сердечного воображения». Пг., 1918.
31. Ветшева Ветшева Н.Ж. «Павловские стихотворения». Комментарий. // Жуковский В.А. Полное собрание сочинений и писем:
32. В 20 т. М., 2000. Т. II. С. 530-533.
33. Ветшева 1991 Ветшева Н.Ж. Жанровое своеобразие поэмы В.А. Жуковского «Двенадцать спящих дев» (к проблеме генезиса русской романтической поэмы) // Проблемы метода и жанра. Томск, 1991. Вып. 17.
34. Вигелъ 1928-Вшгелъ Ф.Ф. Записки. Л., 1928. 4.1-2.
35. Виницкий 1992 Виницкий И.Ю. О двух случаях скрытых переводов // Новое литературное обозрение. 1992. №1.
36. Виницкий 1996 Виницкий И.Ю. Радость и печаль в жизни и в поэзии Жуковского // Известия РАН. Серия литературы и языка. 1996. Том 55. №5.ф 35. Виницкий 1997 Виницкий И.Ю. Утехи меланхолии. М.: МКЛ, 1997.
37. Виницкий 1998 Виницкий И.Ю. Нечто о привидениях. Истории о русской литературной мифологии XIX века. М.: МКЛ, 1998.
38. Виницкий 1998а Виницкий И.Ю. Жуковский и Моцарт // Известия РАН. Серия литературы и языка. 1998. Том 57. №3.
39. Виницкий 1999 Виницкий Илья. «Рука Жуковского» в мифологии русской поэзии первой половины XIX века // Литературный пантеон: национальный и зарубежный. Материалы российско-французского коллоквиума. М., 1999.
40. Виноградов Виноградов В.В. Эволюция русского натурализма. Гоголь и Достоевский. Academia. Л., 1929.
41. Вилъчковский Вильчковский С.Н. Царское село. СПб., 1992 (репринт издания 1911 года).
42. Волгин Волгин И. Пропавший заговор. Достоевский и политический процесс 1849 г. М.: Либерея, 2000.
43. Волъпе Вольпе Цезарь. В. А. Жуковский // Жуковский В. А. Стихотворения. В 2-х томах. Л., 1939-1940. Т.П.
44. Волъпе 1941 Вольпе Ц. Жуковский // История русской литературы. М., Л., 1941. T.V.
45. Вяземский Вяземский П. А. Стихотворения. Библиотека поэта. Большая серия. Издание третье. Л., 1986.
46. Вяземский 1980 Переписка П. А. Вяземского с В.А. Жуковским // Памятники культуры. Новые открытия. Л., 1980.
47. Галахов Галахов А.Д. Обзор мистической литературы в царствование императора Александра I. // Журнал министерства народного просвещения. 1875. Ноябрь.
48. Гамитова Гамитова P.M. Философия немецкого романтизма. М., 1978.
49. Гаспаров Гаспаров Б.М. Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка. Wiener Slawistischer Almanach. Wien, 1992. Sonderband 27.
50. Гердер — Гердер И.Г. Идеи к философии истории человечества. Пер. и примеч. А.В. Михайлова. М.: Наука, 1977.
51. Герцен Герцен Александр. Собрание сочинений в 30-ти томах. Москва: АН СССР, 1956. Т.Х.
52. Гершензон Гершензон М.О. Грибоедовская Москва. П.Я. Чаадаев. Очерки прошлого. М., 1989.
53. Гете, Шиллер Гете И.-В., Шиллер Ф. Переписка. В двух томах. М., 1988. Т.Н.
54. Гиллельсон Гиллельсон М.И. Молодой Пушкин и арзамамасское братство. Л., 1974.
55. Гиппиус Гиппиус Зинаида. "Христианин и казнь" // Речь 1909, №54.
56. Гнедич — Гнедич Н.И. О вольном переводе Бюргеровой баллады Ленора // Сын Отечества. 1816. № 27. С. 3—22.
57. Гнедич 1815 — Гнедич Н.И. Письмо о поездке в Гатчино 1815 года // Сборник отделения русского языка и словесности Императорской Академии наук. СПб., 1914. Т. 91. № 1. С. 105—113.
58. Грибоедов — Грибоедов А.С. Горе от ума. М.: Наука, 1969.
59. Гоголь Гоголь Н.В. Полное собрание сочинений. М.: АН СССР, 1952. Т. VIII.
60. Гречаная Гречаная Е.П. Литературное взаимовосприятие России и Франции в религиозном контексте эпохи (1797-1825). М., 2002.
61. Грот Переписка Я.К. Грота с П. А. Плетневым. Под ред. К.Я. Грота. Т. III. СПб., 1896.
62. Гуковский Гуковский Г. А. Пушкин и русские романтики. М., 1995.
63. Даль Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. Л., 1955.
64. Данилевский Данилевский, Николай. Дух венценосных супругов. Ч. 3. Отделение второе. М., 1829.
65. Данилевский 1829 Описание славной турецкой крепости Варны, осады и покорения оной Российскими войсками в настоящую войну. (С приложением плана Варны). Взято из оффициальных известий Николаем Данилевским. М., 1829.
66. Диккенс Диккенс, Чарльз. Собрание сочинений в тридцати томах. М., 1962-63. Т.28. Т.29.
67. Доброхотов Доброхотов В. А.Н. Верстовский. M.-JL, 1949.
68. Достоевский Достоевский Ф.М. Собр. соч.: В 15 т. Т. 13. СПб., 1994.
69. Егоров Егоров Б.Ф. Петрашевцы. JL, 1988.
70. Егунов Егунов А.Н. Гомер в русских переводах XVIII-XIX веков. М.-Л., 1964.
71. Жданов Василий Андреевич Жуковский по лекциям Ивана Николаевича Жданова, читанным студентам историко-филологического Института в 1886/7 ак. г. СПб. Издание студентов.
72. Жильцов Жильцов С.В. Смертная казнь в России. М.: ИКД «Зерцало-М», 2002.
73. Жилякова Жилякова Э.М. В.А. Жуковский - читатель Байрона // Библиотека В.А. Жуковского в Томске. Томск, 1984. С.418-449. 4.II.
74. Жирмунский Жирмунский В.М. Религиозное отречение в истории романтизма. М., 1919.
75. ЖМФ Жизнь в Бозе почивающей государыни императрицы Марии Феодоровны. М., 1829. Часть II.
76. Жуковский Жуковский В.А. Полное собрание сочинений и писем. В 20 тг. М., 1998, 2000,2003-2004. T.I, II, XIII-XIV.
77. Жуковский 1818 Жуковский В.A. Fur Wenige. Для немногих. СПб., 1818. №V, май.
78. Жуковский 1867 Письма В.А. Жуковского к его императорскому высочеству государю великому князю Константину Николаевичу. 1840-1851. (Из Русского архива). М., 1867.
79. Жуковский 1902 Жуковский В.А. Полн. собр. соч. В 12 томах. СПб., 1902.
80. Жуковский 1916 В.А. Жуковский. Стихи и Проза. Избранные лирические стихотворения и философские очерки. Вступит, ст. и примеч. И. Эйгеса. М., 1916.
81. Жуковский 1960 Жуковский В.А. Собрание сочинений в четырех томах. М.-Л., 1960.
82. Жуковский 1980 Жуковский В. А. Сочинения. В 3 т. М., 1980.
83. Жуковский 1985 Жуковский В. А. Эстетика и критика. М., 1985.
84. Жуковский 1995 Жуковский В.А. Розы Мальзерба. Европейская новелла в переводах В. А. Жуковского. Москва - Париж - Псков, 1995.
85. Жуковский 1999 — В. А. Жуковский в воспоминаниях современников. Сост., подг. текста, вступ. ст. О.Б. Лебедевой и А.С. Янушкевича. М.: Наука, 1999.
86. Загарин Загарин П. Поливанов Л.. Жуковский и его произведения. М., 1883.
87. Загоскин Загоскин, Н.П. Очерки истории смертной казни в России. Казань, 1892.
88. Зайцев Зайцев Борис. Жуковский. Литературная биография. М., 2001.
89. Захарова Захарова О.Ю. «Я князь, коль мой сияет дух.» Страницы военной биографии генерал-фельдмаршала светлейшего князя М.С. Воронцова. Подольск, 1997.
90. Зейдлиц Зейдлиц К.К. Жизнь и поэзия В.А. Жуковского. СПб., 1883.
91. Зорин — Зорин А. Послание «Императору Александру» В. А. Жуковского и идеология Священного Союза // НЛО. 1998. № 32. С. 112—132.
92. Зорин 2000 Зорин, Андрей. Кормя двуглавого орла. Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII -первой трети XIX века. М.: Новое литературное обозрение, 2000.
93. ИВ 1892 Записки А.И. Михайловского-Данилевского. 1818 год // Исторический вестник. СПб., 1892. С. 617-634.
94. Иезуитова — Иезуитова Р.В. Жуковский и его время. Л., 1989.
95. ИП- Исторические песни XIX века. Изд. подг. Л.В. Домановский и др. Л., 1973.
96. ИРЛ— История русской литературы. Т. 5. Литература первой половины XIX века. Часть первая. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1941.
97. ИРП- История русской поэзии. Л., 1968. T.I.
98. Кант Кант И. Сочинения. М., 1966. Т. 6.
99. Канунова 1978 Канунова Ф.З. Русская история в чтении и исследованиях ВА.А. Жуковского // Библиотека В.А. Жуковского в Томске. Томск, 1978. С.400-465. Ч. I.
100. Канунова 1987 Канунова Ф.З. О философско-исторических воззрениях Жуковского (по материалам библиотеки поэта) // Жуковский и русская культура. Л., 1987. С. 32-44.
101. Канунова 1988 Канунова Ф.З. «Проект о вечном мире» аббата де Сен-Пьера и «Суждение» Руссо о нем в осмыслении В.А. Жуковского // Библиотека В.А.Жуковского в Томске. Томск, 1988. Ч. III.
102. Карамзин — Карамзин Н.М. История Государства Российского. М., 1989. Т. I.
103. Карамзин 1982 Карамзин Н.М. Избранные статьи и письма. М., 1982.
104. Карамзин 1984 Карамзин Н.М. Письма русского путешественника. Издание подготовили Ю.М. Лотман, Н.А. Марченко, Б.А. Успенский. Л.: «Наука», 1984.
105. Касаткина Касаткина В.Н. «Здесь сердцу будет приятно.» Поэзия В.А. Жуковского. М., 1995.
106. Киселева Киселева Любовь. «Орлеанская дева» Жуковского как национальная трагедия // Studia Russica Helsingiensia et Tartuensia, VIII: История и историософия в литературном преломлении. Тарту, 2002. С. 134-162.
107. Кистяковский Кистяковский А.Ф. Исследование смертной казни. Изд. 2-е. СПб., 1896.
108. Колюпанов Колюпанов Н.П. Биография А.И. Кошелева. М., 1889-92. Т. I. Кн. II.
109. Кошелев Кошелев В.А. Пушкин: история и предание. СПб., 2000.
110. Курбатов — Курбатов В. Павловск. Художественно-исторический очерк и путеводитель. СПб., 1912.
111. Курилкин Курилкин Андрей. Эзотерическая книга в России второй половины XVIII - начала XIX века. (Предварительные замечания) // Тыняновский сборник. Девятые Тыняновские чтения. Исследования. Материалы. М.: ОГИ, 2002. Вып. 11. С. 30-50.
112. Кюхельбекер Кюхельбекер В.К. Путешествие. Дневник. Статьи. Л., 1989.
113. Лебедева Лебедева О.Б. Драматургические опыты В.А. Жуковского. Томск, 1992.
114. Лебедева 2004 Лебедева О.Б. Принципы романтического жизнетворчества в дневниках В.А. Жуковского // Жуковский В.А. Полное собрание сочинений. М., 2004. С.420-442. Т. XIII.
115. Лесков Лесков Н.С. Собрате сочинений. М., 1958. Т. IX.
116. Лихачев Лихачев Д.С. Поэзия садов. К семантике садово-парковых стилей. Сад как текст. 2-е изд., испр. и доп. СПб.: Наука, 1991.
117. Лобанов Лобанов В.В. Библиотека В.А. Жуковского. (Описание). Томск, 1981.
118. Лопухин Записки сенатора И.В. Лопухина. Лондон 1859. Репр. изд. М., 1990.
119. Лотман, Погосян — Лотман Ю.М., Погосян Е.А. Великосветские обеды. Панорама столичной жизни. СПб.: Пушкинский фонд, 1992.
120. Лямина, Самовер Лямина, Е., Самовер Н. Религиозное в эпоху поэтических манифестов, «Теснятся все к тебе во храм.» В.А. Жуковского // Пушкинские чтения в Тарту 3: Материалы международной научной конференции, посвященной 220-летию
121. В. А. Жуковского и 200-летию Ф. И. Тютчева. Ред. Л. Киселева. Тарту: Tartu Ulikooli Kirjastus, 2004. С. 99-111.
122. Майофис Майофис М. «Рука времен», «божественный Платон» и гомеровская рифма в русской поэзии первой половины XIX века // НЛО 2003. № 60.
123. Малиновский Малиновский И. Русские писатели-художники о смертной казни. Томск, 1910.
124. Менделеев Менделеев Д.И. Материалы для суждения оспиритизме. СПб., 1876.
125. Михайлов Михайлов А.В. Обратный перевод. М.: Языки русской культуры, 2000.
126. Михлип Михлин А.С. Смертная казнь. Вчера, сегодня, завтра. М., 1997.
127. Набоков Набоков, В. Собрание сочинений в четырех томах. Т. III. М.: Правда, 1990.
128. Нелединский Оболенский Д. А. Хроника недавней старины. Из архива князя Оболенского-Нелединского-Мелецкого. СПб., 1876.
129. Немзер Немзер А.С. Сии чудесные виденья // Зорин А., Немзер А., Зубков Н. «Свой подвиг свершив.» М., 1987.
130. Немзер 2000 — Немзер А.С. Поэзия Жуковского в шестой и седьмой главах романа «Евгений Онегин» // Пушкинские чтения в Тарту 2. Тарту, 2000. С. 43—64.
131. Новалис Фридрих фон Гарденберг (Новалис). Вера и Любовь, или Король и Королева // Эстетика немецких романтиков. М., 1987.
132. Новалис 1934 Новалис. Фрагменты // Литературная теория немецкого романтизма. Документы. Под ред., со вступит. Статьей и комментариями Н.Я. Берковского. Л., 1934.
133. OA Остафьевский архив князей Вяземских. Переписка князя П. А. Вяземского с А.И. Тургеневым. 1812-1819. СПб., 1899.
134. Одоевский Одоевский В.Ф. Сочинения. Ч. I-III. СПб., 1844.
135. Оленина Оленина А.А. Дневник. Воспоминания. СПб., 1999.
136. Орлик Орлик О.В. Россия в международных отношениях 18151829. От Венского конгресса до Адрианопольского мира. М., 1998.
137. ОСК- О смертной казни. М., 1909.
138. Переписка 1921 Переписка А.И. Тургенева с кн. П. А. Вяземским. Т. I. 1814-1833 годы. Пг., 1921.
139. Петрашевцы Петрашевцы. М, 1965.
140. ПЖТ-Письма В. А. Жуковского к Александру Ивановичу Тургеневу. М., 1895.
141. Плетнев Плетнев П. А. Жизнь и сочинения В. А. Жуковского // Плетнев, П.А. Статьи. Стихотворения. Письма. М., 1988.
142. Плетнев 1885 Плетнев П.А. Сочинения и переписка. Т. III. СПб., 1885.
143. Погодин Погодин М.П. Простая речь о мудреных вещах. М., 1873.
144. Поэты 1820—1830 — Поэты 1820—1830-х годов. Т. 1. Л.: Советский писатель, 1972.
145. Проскурин Проскурин, Олег. Пушкин, или Подвижный палимпсест. М., 2000.
146. Проскурин 1996 Проскурин О.А. Новый Арзамас - Новый Иерусалим. Литературная игра в культурно-историческом контексте // Новое литературное обозрение. 1996. № 19.
147. Проскурин 2000 — Проскурин О. Литературные скандалы пушкинской эпохи. М.: О.Г.И., 2000.
148. Пушкин — Пушкин А.С. Полн. собр. соч. Т. 1—16. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937—1949.
149. Пыпин — Пыпин А.Н. Религиозные движения при Александре I. СПб.: Академический проект, 2000.
150. РА 1864 Подлинные черты из жизни В. А. Жуковского. Письма А.И. Тургенева к В.А. Жуковскому // Русский архив. М., 1864. №4.
151. PA 1885 Письма В.А. Жуковского к Государю Императору Александру Николаевичу // Русский архив 1885. Книга 1.
152. Радищев — Радищев А.Н. Поли. собр. соч. М.; JI.: Изд-во АН СССР, 1938.
153. Рассадин Рассадин Ст. Спутники. М., 1983.
154. РБ- Русская Беседа. М., 1856.
155. РБС Русский биографический словарь. Изд. Под наблюдением А. А. Половцева. Аарон - Александр II. СПб.-М., 1896. Т. I.
156. Реморова Реморова Н.Б. Жуковский и немецкие просветители. Томск, 1989.
157. РП— Русские писатели. 1800—1917. Биографический словарь. М.: Советская энциклопедия, 1989. Т. I.
158. Рыжова Рыжова Н. А. Батальная музыка в России // Старинная музыка, 2002. №2. http://www.stmus.nm.ru/arc/202/522.htm
159. Сакулин 1908 Сакулин П.Н. Новая русская литература (Александровская эпоха). По лекциям, читанным в 1907/08 академ. году в императорском московском университете и на высших женских курсах, изд. студ. Т. Померанцева и Н.Н. Фатова. М., 1908.
160. Сакулин 1913 Сакулин П.Н. Из истории русского идеализма. ЬСнязь В.Ф. Одоевский. Мыслитель. Писатель. М. 1913. Т. I, 1.
161. Салупере Салупере М.Г. Забытые друзья Жуковского // Жуковский и русская культура. JL, 1987.
162. Семевский Семевский М.И. Павловск. Очерк истории и описание 1777-1877. СПб.: «Лига Плюс», 1997.
163. Семенко Семенко И.М. Жизнь и поэзия Жуковского. М., 1985.
164. Сиземский Сиземский Л. Поэт-христианин В. А. Жуковский. СПб., 1902.
165. Сиповская — Сиповская Н. Царственная молочница // Пинакотека. Журнал для знатоков и любителей искусства. № 3 (http://pmakotheke.artinfo.ru/n2/2sipov.htm).
166. Смирнов Смирнов, В.П. Жизнь и поэзия Н.М. Языкова. Пермь, 1900.
167. Смирнова 1929- Смирнова-Россет А.О. Записки, дневник, воспоминания, письма. М., 1929
168. Стихотворная комедия — Стихотворная комедия, комическая опера, водевиль конца XVIII — начала XIX века: В 2 т. JL: Советский писатель, 1990. Т. I.
169. Стихотворная сказка — Стихотворная сказка (новелла) XVIII — начала XIX века. Л.: Советский писатель, 1969.
170. Строганов Строганов М.В. «Луна во вкусе Жуковского», или Поэтический текст как метатекст// Новое литературное обозрение. 1998. №32. С. 133-146.
171. Соловьев Соловьев, В. О смертной казни // Смертная казнь: за и против. М., 1906.
172. Таганцев — Таганцев Н.С. Смертная казнь. Сборник статей. СПб., 1913.
173. Тихонравов Тихонравов Н.С. Сочинения. М., 1898. Т. Ш. Ч. I.
174. Толстой Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений. Юбилейное. М., 1957. T.XXVIII.
175. Толстой 1960- Л.Н.Толстой в воспоминаниях современников. В двух томах. М., 1960. Том И.
176. Топоров 1977 Топоров В.Н. Из исследований в области поэтики Жуковского // Slavica Hierosolymitanta. Slavic Studies of the Hebrew University. Jerusalem, 1977. Vol. I.
177. Топоров 1981 Топоров В.Н. «Сельское кладбище Жуковского: к истокам русской поэзии // Russian Literature 1981. Vol. 10. Pp. 242-282.
178. Тураев Тураев С.В. Шиллер в переводах В. А. Жуковского // Жуковский и литература XVIII-XIX века. М., 1983.
179. Туръян Турьяи М.О. «Странная моя судьба». О жизни Владимира Федоровича Одоевского. М., 1991.
180. Тынянов — Тынянов Ю.Н. История литературы. Критика. СПб., 2001.
181. Тынянов 1977-Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977.
182. Тютчев — Тютчев, Ф.И. Сочинения в двух томах. М., 1980. T.I.
183. Уваров Уваров С.С.. Памяти Императора Александра. С французского А. О-нъ // Сын Отечества 1826. Ч. 108. С.375-391
184. Уортман Уортман Ричард. Сценарии власти. Мифы и церемонии русской монархии. От Петра Великого до смерти Николая I. Материалы и исследования. М.: О.Г.И. 2002. T.I.
185. Успенский Успенский Б. А. Избранные труды. Семиотика истории. Семиотика культуры. М., 1994. T.I.
186. Уткинский сборник Уткинский сборник. СПб., 1902.
187. Филарет Сочинения Филарета, митрополита Московскаго и Коломенскаго. Слова и речи. М., 1877. Том III. 1826-1836.
188. Флоровский Флоровский Г. Пути русского богословия. Третье издание.YMKA PRESS. Paris 1983.
189. Фомичев Фомичев С. А. Рисунки Пушкина и творческий процесс // Временник Пушкинской комиссии. Л., 1988. Вып. 22.
190. Фрайман — Фрайман Т. Творческая стратегия и поэтика
191. В. А. Жуковского (1800-е — начало 1820-х годов). Тарту, 2002. (= Dissertationes Philologiae Slavicae Universitatis Tartuensis. 10).
192. Фризман Фризман JI. Декабристы и русская литература. М., 1988.
193. Хвостов Хвостов, Д.И. На мир в Адрианополе 1829 года сентября 2-го дня. СПб., 1829.
194. Чаадаев — Чаадаев П.Я. Избранные сочинения и письма. Сост., вступит, ст. и примеч. В.Ю. Проскуриной. М., 1991.
195. Черняев — Черняев П.Н. Как ценили перевод «Одиссеи» современные и последующие критики // Филологические записки. Воронеж, 1902. Вып. 2-3.
196. Чернышевский Чернышевский Н.Г. Полное собрание сочинений. В 15 т. М., 1939-1953.
197. Чешихин Чешихин Всеволод. Жуковский как переводчик Шиллера. Критический этюд. Рига, 1895.
198. Чижова — Чижова И. Императрица Мария Федоровна. СПб.: Corvus, 2001.
199. Шевырев — Шевырев С. О значении Жуковского в русской жизни и поэзии. М., 1853.
200. Шевырев 1849- Шевырев С.П. Стихотворения В. Жуковского. Том осьмой. Одиссея. I-XII песни. С.-Пг. 1849. Статья первая // Москвитянин 1849. Т. I.
201. Шилъдер Шильдер Н.К. Император Александр I. Т. I-IV. СПб., 1897-1899.
202. Шильдер 1997 Шильдер Н. Император Николай I. Его жизнь и царствование. Кн. 1-Й. М., 1997.
203. Шлейермахер Шлейермахер Фридрих. Герменевтика. СПб.: Европейский Дом, 2004.
204. Шпис Шпис X. Двенадцать спящих дев. (Пер. А. Бринка?). Орел, 1818-1819.
205. Штиллинг Юнг-Штиллинг И.-Г. Угроз Световостоков. Пер. А.Ф. Лабзина. Ч. I-VIII. М., 1806-1815.
206. Штиллинг 1815 Юнг-Штиллинг И.-Г. Победная повесть, или Торжество веры христианской. Пер. А.Ф. Лабзина. СПб., 1815.
207. Штиллинг 1816 Юнг-Штиллинг И.-Г. Жизнь Генриха Штиллинга. Истинная повесть. Пер. А.Ф. Лабзина. СПб., 1816. Ч. II.
208. Штиллинг 1817-1818 Юнг-Штиллинг Г. Тоска по отчизне. Пер. Ф.П. Лубяновского. Ч. I-V. СПб., 1817-1818.
209. Шторх Путеводитель по саду и городу Павловску, составленный П. Шторхом. С двенадцатью видами, рисованными с натуры В.А. Жуковским. СПб., 1843.
210. Эйгес Эйгес И. В.А. Жуковский // София 1915. № 4.
211. Языков Языков Н.М. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. Большая серия. Издание Третье. Л., 1988.
212. Языков 1913 Языковский архив. Письма Н.М. Языкова к родным за дерптский период его жизни (1822-1829). СПб., 1913. Вып. 1.
213. Янушкевич — Янушкевич А.С. Этапы и проблемы творческой эволюции В.А. Жуковского. Томск, 1985.
214. Янушкевич 1978 Янушкевич А.С. Круг чтения В.А. Жуковского как отражение его общественной позиции // Библиотека В.А. Жуковского в Томске. Томск, 1978. Ч. I. С.466-521.
215. Янушкевич 1990 Янушкевич А.С. В.А. Жуковский и Великая Французская революция // Великая Французская революция и русская литература. Л., 1990. С. 106-141.
216. Янушкевич 1997 Янушкевич А.С. В. А. Жуковский в мире романа М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита» // Пушкин и другие. Сборник статей к 60-летию профессора Сергея Александровича Фомичева. Новгород, 1997.
217. Abrams Abrams М.Н. Natural Supernaturalism. Tradition and Revolution in Romantic Literature. London: Oxford University Press, 1971.
218. Abrams 1953 — Abrams M.H. The Mirror and the Lamp: Romantic Theory and the Critical Tradition. N. Y.: Oxford University Press, 1953.
219. Anderson Anderson George K. The Legend of the Wandering Jew. ф Hanover & London: Brown University Press 1991.
220. Bauer Bauer B. Kritik der evangelischen Geschichte des Johannes. Bremen, 1840.
221. Berry 1985 Berry T. Spiritualism in Tsarist Society and Literature. Baltimore: Edgar Allan Рое Society, 1985.
222. Berry 1988 Berry Т. E. Mediums and Spiritualism in Russian Literature during the reign of Alexandre II. In: The supernatural in Slavic and Baltic literature: Essays in honor of Viktor Terras. Slavica Publishers, Inc., 1988. P. 129-144.
223. Billington Billington, J. The Icon and the Axe. An Interpretive History of Russian Culture. NY: Random House, 1970.ф 230. Bloom Bloom H., ed. Odysseus/Ulysses. New York-Philadelphia: Chelsea House Publishers, 1991.
224. Borowitz Borowitz A. The Bermondsdey Horror. The Murder That Schocked Victorian England. London: Robson Books Ltd, 1988.
225. Boyd Boyd B. Vladimir Nabokov, The Russian Years. Princeton University Press, Princeton, New Jersey 1990.
226. Burger- Burger's Sammtiiche Werke. Gottingen, 1835.
227. Carlson Carlson M. "No religion than truth". A History of the Theosophical movement in Russia, 1875-1922. Princeton: Princeton University Press, 1993.
228. Chadwick Chadwick O. The Secularization of the European Mind in the Nineteenth Century. Cambridge: Cambridge University Press, 1975.
229. Clarke Clarke H. Homer's Readers. A Historical Introduction to the Iliad and the Odyssey. Newark, University of Delaware Presses, 1981.
230. Cooper Cooper D.D. The Lesson of the Scaffold. The Public Execution Controversy in Victorian England. Athens, Ohio: Ohio University Press, 1974.
231. Dickens The Letters of Charles Dickens. Volume Five 1847-1849.
232. Edited by Graham Storey and k.J. Fielding. Clarendon Press. Oxford 1981.
233. Encyclopedia Encyclopedia of Occultism and Parapsychology. Second ed. Detroit, 1985. Vol. III.
234. Evans Evans R. J. Rituals and Retribution: capital punishment in Germany 1600-1987. Oxford ; New York : Oxford University Press, 1996.
235. Finney Finney G. Resignation: 'Biedermeier' and its counter-currents ф I I Cambridge History of German Literature. Ed. Helen Watanabe-0'Kelly.
236. Cambridge: Cambridge University Press. Pp. 291-310.
237. Finsler Finsler G. Homer in der Neuzeit: Von Dante bis Goethe. Verlag von B.G. Teubner in Leipzig und Berlin, 1912.
238. Foucault Foucault M. Discipline and Punish. The Birth of the Prison. Translated from the French by Alan Sheridan. Vintage Books. New York, 1995.
239. Frye Frye N. The Great Code. The Bible and Literature. N. Y.; L.: Harcort Brace Jovanovich, Publishers, 1982.
240. Goethe Goethe, Johann Wolfgang. Sammtliche Werke. Frankfurt am Main: Deutscher Klassiker Verlag, 1994, Band 7/1.
241. Greenblatt Greenblatt, Stephen. Hamlet in Purgatory. Princeton and Oxford: Princeton University Press 2001.
242. Grimm Grimm, A. Th. von. Alexandra Feodorovna, Empress of Russia. Translated by Lady Wallace. Vol. 1. Edinburgh: Edmonston and Douglas, 1870.
243. Harder Harder, J. und Mertens, E. Jung-Stilling-Sludien. Im Selbstverlag der J.G. Herder-Bibliothek Siegerland е. V. Siegen, 1984.
244. Hebel — Hebel Johann Peter. Allemannische Gedichte. Waldkirch: Waldkircher Verlag, 1990.
245. Herder— Herder J.-H. Sammtliche Werke. Hrsg. von Bernhard Suphan. Hildesheim: Georg Olms, 1967-1968.
246. Hogi Tatjana Hogi. Jung-Stilling und Russland. Siegen: J.G. Herder-Bibliothek. Siegerland, 1984.
247. Huish The Progress of Crime, or The Authentic Memoires of Maria Manning, by Robert Huish Esq. London, 1849.
248. Jackson Jackson, R. L. Dialogues with Dostoevsky. The Overwhelming Questions. Stanford: Stanford University Press, 1993.
249. Kermode — Kermode F. The Genesis of Secrecy: On the Interpretation of Narrative. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1979.
250. Kerner Kerner J. Die Scherin vom Prevorst. Stuttgart und Tubingen, 1829.
251. Lamberton Lamberton R. Homer the Theologian. Neoplatonist Allegorical Reading and the Growth of the Epic Tradition. Berkeley, Los Angeles, London: University of California Press, 1986.
252. Liu Liu Alan. The Sense of History. Stanford: Stanford University Press, 1989.
253. Megivern Megivern J. The Death Penalty. An Historical And Theological Survey. Paulist Press New York / Mahwah, N.J. 1977.
254. Morgues Morgues I. M. de. Leskov et ie Spiritisme. In: Schweizarische Beitrage zum IX. Intemationalen Slavistenkongress in Kiev, September 1983. Bern-Frankfurt/M - New York, 1983. S. 113-132.
255. Murnaghan Murnaghan S. "Odysseus and the Suitors." In: Odysseus/Ulysses. Edited and with introduction by Harold Bloom. New York, Philadelphia: Chelsea House Publishers, 1991. PP. 273-288.
256. Nemoianu — Nemoianu V. The Taming of Romanticism. European Literature and the Age of Biedermeier. Cambridge: Harvard University Press, 1984.
257. NPEPP The New Princeton Encyclopedia of Poetry and Poetics. Ed. by Alex Preliminger and Т. V. F. Brogan. Princeton: Princeton University Press 1993.
258. Oppenheim Oppenheim J. The Other World. Spiritualism and Psychical Research in England, 1850-1914. Cambridge-London-New York: Cambridge University Press. 1985.
259. Palmer Palmer A. Tsar of War and Peace. Weidenfeld and Nicolson, London 1974
260. Pein Pein A. Schiller and Zhukovsky. Aesthetic Theory in Poetic Translation. Meinz: Liber, 1991.
261. Pfeifer- Pfeifer K. Jung-Stilling-Bibliographie. In: Schrifiten der J.G. Herder-Bibliothek Siegerlande. V. Siegen: J.G. Herder-Bibliothek. 1993. Bd. 28.
262. Pinkerton Pinkerton R. Russia, or Miscellaneous observations on the past and present state of that country and its inhabitants, 1833.
263. Pope The Poems of Alexander Pope. Volume X. Translations of Homer. The Odyssey of Homer. Books XII-XXIV. The Twickenham Edition of the Poems of Alexander Pope. Ed. by Maynard Mack. London: Metheuen & CO LTD, New Haven: Yale University Press, 1967.
264. Rezch Rezch M. Umrisse zu Goethe's Faust. Stuttgart 1836.
265. Schiller Schillers Werke. Nationalausgabe. Gedichte (Anmerkungen zu Band 21). Verlag Hermann Bohlaus Nachfolgen: Weimar, 1993. Zweiter Band. Teil IIB.
266. Schwinge Schwinge G. Jung-Slilling als Erbauungsshrifitsteller der Erweckung. Eine literalur- und frommigkeitsgeschtliche Untersuchung seiner periodischen Schriften 1795-1816 und ihres Urnfelds. Gottingen: Vandenhoeck & Ruprecht, 1994.
267. Sengle Sengle F. Biedermeierzeit. Deutsche Literatur im Spannungsfeld zwischen Restauration u. Revolution, 1815-1848. Vol. 1-3. Stuttgart, Metzler, 1971-1980.
268. Sperber-Sperber J. The European Revolutions, 1848-1851. Cambridge: Cambridge University Press, 1994.
269. Stadelmann Stadelmann R. Social and Political History of the German 1848 Revolution. Translated by James G. Chastain. Athfiis, Ohio: Ohio University Press, 1975.
270. Stanford Stanford W.B. The Ulysses Theme. A study in the Adaptability of a Traditional Hero. Second edition. Basil Blackwell. Oxford 1963.
271. Tambling Tambling J. Dickens, Violence and the Modern state. Dreams of the Scaffold. Macmillan Press LTD, London 1995.
272. Uhland Ludwig Uhland. Werke. Band I. Sammtliche Gedichte. Winkler Verlag Munchen.
273. Vinitsky Vinitsky I. "Exegi Testamentum:" Gogol's Last Testament // Ulbandus, The Slavic Review of Columbia University. 2002. №6. Pp. 85112.
274. Volm — Volm M. W.A. Zhukovskii als Ubersetzer. Hebel-Zhukovskii. 1950. Vierter Teil.
275. Voss Voss J.-H. Homers Werke: in zwei Teilen. Berlin: Deutshces Verlagshaus Bong, 1911?.
276. Watts Watts A.M.H. The pioneers of the spiritual reformation. Life and Works of Dr. J. Kerner. London, 1883.
277. Webster Webster C.K. The Foreign Policy of Castereagh, London 1925. Vol. II.
278. Wender Wender D. The Last Scenes of the Odyssey. Leiden: Lugduni Batavorum E.J. Brill, 1978
279. Wiese Wiese B. von. Utopie und Geschichte // Geschichte Im Gedicht. Texte und Interpretationen, ed. Walter Hinck. Frankfurt a/M: Suhrkamp, 1979.
280. Wohlleben Wohlleben J. Die Sonne Homers. Zehn Kapitel deutscher Homer-Begeisterung von Winkelmann bis Schliemann. Goettingen: Vandenhoeck & Ruprecht, 1990.
281. Wordsworth The Works of William Wordsworth with an Introduction and Bibliography. London: Wordsworth Editions Ltd., 1994.
282. Wortman Wortman R. S. Scenarios of Power. Myth and Ceremony Russian Monarchy. Princeton: Princeton University Press, 1995. V.I.
283. Wu A Companion to Romanticism (Blackwell Companions to Literature and Culture). Ed. By Alan Wu. Oxford: Blackwell Publishers Ltd., 1999.
Обратите внимание, представленные выше научные тексты размещены для ознакомления и получены посредством распознавания оригинальных текстов диссертаций (OCR). В связи с чем, в них могут содержаться ошибки, связанные с несовершенством алгоритмов распознавания. В PDF файлах диссертаций и авторефератов, которые мы доставляем, подобных ошибок нет.